– Вы явились говорить со мной или меня слушать?
– Главным образом, слушать вас.
– Так побудьте хотя дня три, приходите непременно обедать, и мы поговорим.
Я обещал и, откланявшись, отправился в гостиницу, ибо мне надобно было написать много писем.
Через четверть часа городской синдик[87], чье имя я здесь называть не стану, и каковой провел весь день у Вольтера, зашел просить меня отужинать с ним.
– Я присутствовал, – сказал он, – при вашем споре с великим человеком, но вступать не стал. Мне бы хотелось побеседовать с вами часок без помех.
Я обнял его и, извинившись, что он застал меня в ночном колпаке, сказал, что он волен провести со мной хоть всю ночь.
Милейший этот человек пробыл у меня два часа, не сказав ни слова о литературе, но и без того понравился мне. Он был большой почитатель и последователь Эпикура и Сократа; история за историей, смеемся вволю, беседуем об утехах, какие можно доставить себе, живя в Женеве, – так провели мы время до полуночи. Расставаясь, он пригласил отужинать у него завтра, уверяя, что ужин будет веселый. Я обещал ждать его в моей гостинице. Он просил никому не говорить о нашей вечеринке.
Утром юный Фокс зашел ко мне в комнату с двумя англичанами, которых я видел у г-на де Вольтера. Они предложили составить партию в пятнадцать, по два луидора, и я, проиграв меньше чем за час полсотни, бросил карты. Мы пошли осматривать Женеву, а к обеду прибыли в Делис[88]. Туда как раз приехал герцог де Виллар – показаться доктору Троншену, тому, что десять лет сберегал его жизнь своим искусством врачевания.
За обедом я молчал, но потом Вольтер вовлек меня в разговор о венецианском правлении, предполагая, что я должен быть им недоволен; я обманул его ожидания. Я тщетно пытался доказать, что нет на земле страны, где можно наслаждаться большей свободой. Увидав, что предмет сей мне не по нраву, он повел меня в сад, который, как он сказал, разбил сам. Главная аллея оканчивалась у источника, и он сказал, что здесь берет начало Рона, кою он ниспосылает Франции. Он дал мне полюбоваться прекрасным видом на Женеву и на гору Белый Зуб, выше которой в Альпах нет[89].
Поменяв тему и заговорив об итальянской литературе, понес он всякий вздор с выражением лица важным и ученым, всякий раз делая нелепые выводы. Я в разговор не вступал. Он рассуждал о Гомере, Данте и Петрарке, а всем известно, что думает он о сих великих гениях[90]. <…> Я не сказал ничего, лишь заметил, что, если б сии творцы не снискали уважения у всех, кто их читал, их не вознесли бы на ту высоту, какую они занимают.
Герцог де Виллар и славный врач Троншен присоединились к нам. Троншен, красивый, высокий, хорошо сложенный, обходительный, красноречивый, но не болтун, отменный физик, светлая голова, врач, любимый ученик Буграве, не перенявший ни ученый жаргон, ни шарлатанство столпов медицины, очаровал меня. Лечил он по преимуществу диетой, но, чтоб пользовать ею, надобно быть философом. Это он исцелил от венериной болезни одного чахоточного, давая ему молоко ослицы, которой перед сим произвели тридцать ртутных растираний четверо здоровенных крючников. Я пишу с чужих слов и сам с трудом в это верю.
Персона герцога де Виллара заняла внимание мое без остатка. Увидав лицо его и фигуру, я было подумал, что предо мной женщина лет семидесяти, одетая мужчиной, худая, иссохшая, изможденная, что в молодости могла вполне быть красавицей. Щеки, в красных прожилках, нарумянены, губы крашены кармином, брови – сурьмою, зубы искусственные, как и волосы, что прилеплены были крепко к голове сильным воском, а большой букет в верхней бутоньерке доходил до подбородка. Манеры жеманные, голос до того сладкий, что не всякий раз было ясно, что он говорит. При всем том был он обходителен, любезен и церемонен, словно во времена Регентства.
Мне говорили, что в молодости он любил женщин, а в старости предпочел удовольствоваться скромной ролью женщины для трех или четырех красавцев, состоявших у него на службе и по очереди наслаждавшихся высокой честью спать с ним. Герцог сей был губернатором Прованса. Вся спина его была в язвах, и, согласно законам природы, вот уже десять лет как должен был он скончаться, но Троншен посредством особой диеты продлил его жизнь, питая язвы, которые иначе отмерли бы и унесли с собой герцога. Вот что значит мастерство.
Я проводил Вольтера в спальню, где он переменил парик и шапку, что всегда носил, остерегаясь простуды. Я увидал на большом столе «Сумму теологии» Фомы Аквинского и итальянских поэтов и среди них «Украденное ведро» Тассони.
– Это, – сказал он, – единственная трагикомическая поэма, написанная когда-либо в Италии. Тассони был монах, ученый, остроумец и талантливый поэт.
– Все верно, кроме того, что он ученый, поелику, осмеивая систему Коперника, утверждал он, что она не объясняет ни лунные месяцы, ни затмения.
– Где допустил он подобную глупость?
– В своих «Академических рассуждениях».
– У меня нет их, но я раздобуду.
Он записал это название.
– Но Тассони, – продолжал он, – немало критиковал вашего Петрарку.
– И тем опорочил и вкус свой, и творения, подобно Муратори[91].
– А вот и он. Согласитесь, познания его безграничны.
– Est ubi peccat[92].
Он открыл одну дверь, и я увидал архив, почти сотню громадных связок.
– Это, – сказал он, – моя переписка. Тут почти пятьдесят тысяч писем, на которые я ответил.
– Остались ли копии ответов?
– По большей части. Этим занимается слуга, нарочно для того нанятый.
– Я знаю издателей, что дали бы немалые деньги, чтобы заполучить это сокровище.
– Берегитесь издателей, коли вздумаете предложить что-нибудь на суд публики, – ежели еще не начали.
– Начну, когда состарюсь.
И я привел к слову макаронический стих[93] Мерлина Кокаи.
– Что это?
– Строка из знаменитой поэмы в двадцать четыре песни.
– Знаменитой?
– Менее, чем она того заслуживает, но, чтобы оценить ее, надобно знать мантуанский диалект.
– Я пойму. Добудьте мне ее.
– Завтра я вам ее вручу.
– Буду премного вам обязан.
За нами пришли, увели нас из спальни, и два часа мы провели за общей беседой: великий поэт блистал, веселя своих гостей, и снискал шумные похвалы; хоть был он язвителен, а порою желчен, но, постоянно посмеиваясь, вызывал одобрительный смех. Жил он, ничего не скажешь, на широкую ногу, только у него одного хорошо и кормили. Было ему тогда шестьдесят шесть лет, и имел он сто двадцать тысяч ливров дохода.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});