– Да. Но с условиями.
Он поднял брови и даже, кажется, слегка усмехнулся, что ему, вообще-то, не было свойственно.
– Жениться на мне ты не собираешься…
– Рано заговорила об этом, – перебил он ее. – Я про это так понимаю, что для такого дела нужна хорошая база. А у меня пока ее нет. Да жизнь покажет.
– Я и не жду этого и просить не собираюсь. Жизнь покажет, ты прав. У каждого свой дом, свое хозяйство, пусть так и остается. А условие у меня одно, вот какое: я у тебя – единственная баба, и больше никого в твоей постели не будет. Можешь удержать себя в таких рамках? Не так, как мои постояльцы: иной каждый вечер новую приводит. Меня от этого тошнит. Можешь?
Похоже, Геру такая ее твердость в этом вопросе понравилась – потому, может быть, что означала: в его отсутствие и сама она искать других утех не станет.
– Могу, – ответил он уверенно. – Скажу прямо: когда начал к тебе сюда ходить, на других даже не смотрю. Не волнуют.
Вирга при всей своей неопытности знала – успела наслушаться, – что такие заверения мужики хотя и делают искренне, но хватает этого ненадолго – такова их сволочная мужская природа. Однако, как говорится, все мы помрем – но до смерти еще дожить надо…
– Чего же ждем? – Она поднялась из-за стола. – Иди ко мне…
Вот так это началось и сколько уже времени продолжалось благополучно. Он свое слово держал, и она тоже. Он ей давал безопасность, она же, кроме близости, тоже порой помогала ему – хотя бы окна помыть или отчистить холодильник от месячных потеков и наростов; мужчины на это чаще всего просто не обращают внимания, не желают понимать, что от этого, во-первых, все болезни, а во-вторых – просто некрасиво… Два раза в среднем в неделю лежали в постели – всегда у нее; похоже было, что в представлении Гера его жилище и секс были понятиями несовместимыми, словно бы не в квартирке обитал он, а в келье, в недалекой отсюда обители. Такой календарь обоих, видимо, устраивал; ее, во всяком случае. Разговор о женитьбе-замужестве с того самого вечера больше не возобновлялся. Потому, наверное, что обе договорившиеся стороны превыше всего ценили самостоятельность и независимость, хотя в глубине души Вирга понимала, что ее-то независимость была материей условной, иллюзорной, без опоры на Гера от самостоятельности вмиг бы ничего не осталось: мир вокруг не становился мягче, наоборот – свирепел не по дням, а по часам. Недаром у Вирги порой возникала даже и вовсе странная мысль: и куда этот мир катится, все убыстряя движение? Не к добру, нет, никак не к добру. Куда же? Задав этот вопрос, женщина сразу же себя обрывала: не ее ума были такие дела. Катится, и все мы с ним, вот прикатимся – тогда и увидим. Сегодня живем более или менее нормально вроде бы – ну вот и слава Богу. Или кому там…
Но человек не всегда властен над собой. И Вирга ничего не могла поделать со странными ощущениями, какие возникали у нее в те самые мгновения, когда следовало бы, кажется, быть полностью довольной всем. Ощущения нашептывали, что отношения женщины и мужчины вовсе не обязательно исчерпываются таким вот союзом, что есть какая-то другая близость, куда более тесная и – тут она затруднялась найти слово – близкая (хотя вроде бы куда еще ближе!), даже не близость, а взаимное проникновение, когда ты вся – в нем, а он – в тебе, и вы оба на самом деле – один человек, и для человека этого деньги и вообще благополучие – вовсе не самое главное в этой жизни. Вирга гнала эти ощущения прочь, слишком уж они казались нелепыми. Но какая-то пустота оставалась, словно существовало в душе женщины местечко, так ничем и никем не занятое. Похоже это было на картинку другого, прекрасного мира, где ты никогда не бывала и не побываешь, но знаешь, что он существует. Такие вот необъяснимые странности.
А вот сегодня – почудилось ей – что-то стало меняться. Хотя спроси ее кто-нибудь, что именно, Вирга слов для ответа не нашла бы.
Впрочем, быть может, поразмыслив, сказала бы, что Гер сегодня был каким-то, ну, не таким, как обычно. А ведь она вроде бы уже знала его досконально, изучила волей-неволей до мелочей, и каждое его слово в привычной обстановке, и всякое движение были ей заранее известны; это и делало такую жизнь возможной и нетрудной: потому что худшее, что можно себе представить, – это каждый раз заново открывать человека, близкого тебе, никогда не знать, что он скажет или сделает в давно знакомой ситуации, как откликнется на то и на это… Для такой жизни необходима подлинная любовь, такая, которая через все перешагнет, даже через себя. А такой любви между ними не было сначала, не возникло и потом. А вот сегодня… Еще там, на вокзале, почудилось ей. Нет, что-то не так нынче с ним.
Может быть, первым, что она заметила, были его глаза. Хотя не совсем так, глаза-то остались прежними, небольшими, серыми, глубоко сидящими под короткими, но густыми бровями. Не глаза, а то, что бывает видно в них: душа, что ли? А может, ум? Понимание чего-то? Какая-то необычная глубина? Что-то такое, что из них исходит – или же не исходит. Вот сегодня оно вдруг стало исходить, а до сих пор никогда такого не случалось. Но не одни лишь глаза. В чем-то неуловимо изменились и движения его, и ощущение, какое она испытывала при его прикосновениях: еще вчера это было просто ощущение прикосновения – и ничего больше. Кожа ощутила, а что же прикоснулось – его ли рука, или, скажем, дверью слегка задело, или зацепила низко свесившаяся ветка дерева – разницы не было. А на этот раз хотя прикосновений таких было немного, но каждое из них стало как удар током – не очень сильным, но ощутимо встряхивавшим, заставлявшим как бы иначе увидеть все, что было вокруг, весь мир. Непонятно это было и немного страшно, как страшна всякая неожиданная новизна. Страшно, но и чем-то привлекательно до того, что она сама готова была снова и снова тянуться к нему, чтобы еще раз ощутить подобное; и куда девалась вдруг ее привычная сдержанность во всем?
А вслед за этим возникло вдруг и еще одно новое чувство. Вот какое: если до сих пор всякий раз, когда в голову ей приходила мысль о неизбежном, раньше или позже, но неизбежном расставании с ним, единственным чувством оказывалась боязнь незащищенности и сознание необходимости нового поиска широкой спины, за которой можно чувствовать себя спокойно, то сегодня там, на крыше полицейского участка, она ощутила вдруг нечто совершенно иное: не спину потерять оказалось страшно, но вот именно его, сегодняшнего, с новым взглядом, прикосновениями, с откуда-то явившимися вдруг интонациями голоса, каких раньше не слышалось. И как-то не думалось уже о безопасности, но лишь о том – не лишиться его, человека, а вовсе не благосклонной к ней силы, какою он воспринимался до сих пор. Мало того, совершенно для нее необычным явилось вдруг – впервые в жизни – возникшее откуда-то из глубины желание отдаться ему вот сейчас, тут, на крыше, у всех на глазах и испытать что-то такое, никогда еще не переживавшееся; да ведь всего лишь позапрошлой ночью у них была обычная близость, табельная, так сказать, никаких непривычных ощущений, как и всегда, не вызвавшая, недаром Вирга давно уже пришла к выводу, что фригидность – ее удел, ничего не поделаешь, не всем дано познать мгновения эйфории, как не всем – быть сильными и не всем – богатыми. Она, как и всякая – или почти всякая – женщина, подыгрывала, понятно, изображая томление и приступ наслаждения, – на деле же внутренне облегченно вздыхала, когда процесс заканчивался. А вот сейчас…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});