— Наша история, история нашего народа остановилась во времени, сеньор. Она осталась там, в тысяча девятьсот тридцать четвертом... Или тридцать пятом. С тех пор люди помышляют лишь о смерти в своей постели. Говорят, что в тысяча девятьсот шестьдесят первом, в Арауко, мапуче (Самоназвание араукана (Примеч. ред.).) вновь взяли в руки оружие, потому что их стали прогонять из последних резерваций и погнали в пески, на берег. Ты знаешь людей, которые кормились бы песком? Я — нет. И им оставалось одно: преодолеть свое отвращение к убийству и взять в руки оружие.
— Я был там, Анголь Мамалькауэльо.
Глаза под морщинистыми веками вдруг ожили, в них — проснувшийся интерес, смешанный с недоверием.
— Ты действительно там был, сеньор?
— И душой, и телом...
— Значит, ты видел, что там произошло. Они окружили зону и перебили почти всех, кто там был. Юноши мапуче под конец прекратили сопротивление и с тех пор пытаются научиться жить, сеять и собирать урожай на песках прибрежной полосы. Говорят, в ту пору президентом был некий Алессандри, сын другого. И кажется, его звали Хорхе. Раньше война велась против врага. Убивали тех, кто хотел захватить землю, крал наших жен, сжигал наши посевы, уводил наших коней. А теперь все иначе. Нам запрещают иметь оружие и убивают как самых обыкновенных кроликов. Их пьянит наша кровь и собственная безнаказанность. Но немногие из тех, кто поднимается сюда, ко мне, понимают это.
Он встает, разминая затекшие ноги:
— Пойдем, прогуляемся немного, пока Анима Лус Бороа соберет что-нибудь на ужин.
Блеклое солнце Кордильер, пробившись сквозь облачный панцирь, редкими лучами кропит островки высокогорной земли. Мы находимся на высоте двух тысяч метров.
Призрачно-прозрачный воздух создает ощущение безграничности пространства, раздвигает все мыслимые его границы. Иди куда хочешь, дыши полной грудью — нет предела этому миру. Словно заглянув в мою душу, этот старый прорицатель Анголь Мамалькауэльо заметно оживляется:
— Да, так оно и есть. Эта вот высота — самая высокая точка когда-то наших земель, которые, мы защищали. А теперь мы пытаемся отстоять то, что осталось. За что здесь только люди не умирали... Случалось, отдавали жизнь за луч света, за горсть земли. Когда любят землю, то любят и то, что ее освещает, и то, что омрачает,— тоже любят. И все, что орошает ее, любят. Бывает, человек жизнь готов отдать, лишь бы малый ручеек тек своим древним руслом, только бы листва, по осени обильно покрывающая землю, обращалась, как и прежде, в животворный перегной, чтобы вновь потом зазеленеть и опять покрыть собою землю, и так — из века в век. За возлюбленных умирают с улыбкой на лице.
Старый мой проводник Анголь Мамалькауэльо указывает на пологий спуск:
— Здесь теперь проходит наша граница. И никогда уже нам не сеять хлеб, не пасти стада на землях, что лежат на запад от этой реки, реки наших предков, нашего народа, реки нашей древности. Ты ведь хорошо знаешь: веками племя араукана сдерживало натиск инков, а потом и испанцев на северном берегу Био-Био. Тогда река была непреодолимой преградой. Кто отваживался ее переплыть, на северный берег уже не возвращался. Араукания начинается к югу от Био-Био, и здесь же река набирает силу.
Некоторое время мы оба молчим — я жду, а он раскуривает свою трубку.
Мы долго шагаем мягким пологим спуском, и, уже стоя на берегу, он показывает рукой на запад, и тень от руки зябко полощется в зыби.
— В двадцать восьмом году обнародовали Колониальный аграрный закон, и по нему выходило, что он защищает уже сложившийся к тому времени порядок вещей. То есть белые оставались с тем, что у них уже было, а нищие креолы — потомки испанцев — и индейцы — с тем, что у них еще оставалось. И тогда в Темуко объявился вдруг один богатый землевладелец, из немцев, его звали Рольф Кристиан Гайсель. И он сколотил частную ассоциацию, сеньор, а когда индейцы обратились с протестом в правительство, там ответили, что и слыхом не слыхивали ни о какой ассоциации. Может, оно и так, в Сантьяго в ту пору было очень тревожно, сеньор, там то и дело случались военные мятежи. И пока местные богачи и военные сражались на стороне правительства, Рольф Кристиан Гайсель организовал союз с Манфредом Штювеном, Вальтером Маннсом, Германом Скальвейтом и другими такими же негодяями. Мы всю эту шайку звали Немецкой колонией. А они теперь — владельцы всех земель Араукании. А это значит — семьсот километров в длину и двести — в ширину. Посчитай, сколько это будет...
— Да я и так знаю,— сказал я.
— Как о том прослышали в Итальянской колонии — так мы звали другую шайку,— тотчас же создали свою ассоциацию, и ее возглавили Роке Барателли, Джузеппе Гаспарини, Анджело Торти, Марио Фульери... Слух об этом докатился до Французской колонии — так мы называли еще одну шайку, у них теперь земли в пойме Био-Био, в Арауко и Мальеко, и они спешно организовались. Особенно там усердствовали Рауль Моро, Жан-Пьер Ферьер, Сержио Трильо, но эти инородцы, забывшие свою землю и свой народ, были просто ягнятами по сравнению с их главарем, Жоржем Пиночетом; правда, уже тогда его звали на кастильский лад — Хорхе. Я слышал, его племянник ходит теперь в больших армейских чинах. Значит, не миновать новых бед. С нас, правда, немного уже возьмешь, и теперь пострадают другие. Детеныш, вскормленный ядовитой змеей, обязательно кого-нибудь да ужалит... А все началось с тех ассоциаций. Как ты полагаешь, сеньор, для чего они создавались? — Помолчав, он сам и отвечает: — Чтобы бороться против того аграрного закона.
Он опять смотрит на реку, на ее зеленое волнующееся чрево.
— Ну ладно,— говорит он,— хватит всех этих недомолвок, так и быть, я расскажу тебе все; все с того самого дня, когда я узнал Хосе Сегундо Леива Тапию. Мир праху его.
— А ведь я за этим и явился, Анголь Мамалькауэльо. Только за этим — больше, клянусь тебе, ни за чем. Для нас загадка все, что связано с этим именем. И мы хотим в точности знать, как все на самом деле случилось.
Мы заходим в хижину и, поскольку стола нет, усаживаемся в самом центре комнаты, прямо на овечьи и козлиные шкуры, вытягиваем ноги поближе к потрескивающему огоньку очага и принимаемся за ужин.
— Хосе Сегундо пришел к нам в 1929 году восемнадцатилетним подростком,— говорит старый, хлебосольный Анголь Мамалькауэльо.— А до этого он жил внизу, в Лонкимае, и, когда пришел, уселся на то самое место, где сейчас сидишь ты, сеньор. Он еще сказал тогда, что закончил школу и теперь собирается в Сантьяго — хочет поступить в Чилийский университет, потому что желает стать педагогом.
— Он сказал тогда, что хочет как следует подучить испанский и заняться историей,— уточняет его жена Анима Лус Бороа.
— В точности так. Испанский — чтобы научиться писать, а историю — чтобы наверняка уже знать, о чем именно,— кивает старый лингвист и историк Анголь Мамалькауэльо.— В общем мы поняли, что он хочет стать как бы пахарем и возделывателем людских умов. И вот он ушел. А потом возвращался, и опять уходил, и опять возвращался, чтобы посидеть вот так же, как ты сейчас. А однажды вошел — и прямо на пороге обнял Аниму Лус Бороа, и меня обнял, и сказал мне: «А теперь, Анголь Мамалькауэльо, распрями гордо плечи, выпрямись во весь рост и покрепче меня обними: я вступил в партию».
И мы, увидев, что в глазах его стоят слезы, тоже заплакали, сеньор, чтобы поддержать его в радости.
— Я его спросила,— говорит Анима Лус Бороа: — «Что это значит — вступил в партию?» И он мне ответил: «Это значит — обыкновенное существо стало Человеком. С большой буквы».
— И тогда я его спросил: «А чем такой человек может быть полезен?» А он мне ответил: «Он должен дать землю тем, кто ее обрабатывает». Тогда мы и заговорили в первый раз и об аграрном законе, и о том, что новые колумбы ведут уже настоящую осаду наших земель, воруют и отнимают их силой, и хотят загнать всех нас в Кордильеры. А он ответил, мол, он сам займется этой проблемой, вот поедет в Сантьяго и поговорит с кем следует. И попросил, чтобы мы набрались немного терпения, он скоро вернется, и чтобы предупредили всю общину — пусть она тоже запасется терпеньем. По обычаю, обнял он нас — обнимал он всегда порывисто, крепко — и уехал. На следующее воскресенье я назначил совет касиков — вождей,— говорит старый, всех примиряющий Анголь Мамалькауэльо.— Пришли тогда все, и пришли отовсюду — от стойбищ, поселений, деревушек, с севера — из Амарго, из Сьерры-Невады, что на западе, с юга — из Серро-Лиукура, и с перевалов — Безымянной Тропы, Одинокой Сосны и Срубленной Сосны. Я и сейчас помню Ручино Манкилефа, Эуфрасио Уэнчура, Модесто Уэнчулафа, Эусебио Кайуманки, Марсиала Альюпена, Максимо Келенпутре, Годальберто Лиентура...
— Там, у нашего колодца, провели они весь вечер в беседах,— вторит ему Анима Лус Бороа.— Плохие были новости. Новоявленные колумбы то и дело нападали на мапуче и креолов — потомков испанцев. А ведь в жилах креолов течет кровь белых, просто со временем они из испанцев превратились в чилийцев. Есть креолы бедные, есть и богатые, но бедных куда больше. А когда от них поступали в столицу жалобы на этих насильников, те просто нанимали лжесвидетелей и шли с ними в Верховный суд над индейцами. И сколачивали новые шайки из самых отчаянных, а ведь на службе у них и так уже состояла пограничная конная полиция — до зубов вооруженные головорезы. Эту полицию сформировал Ибаньес, о котором говорят, что он был не президентом Чили, а диктатором. Правил он огнем и мечом... Фервьенте Литранкура, который жил близ железной дороги, и поэтому все новости были его, рассказывал, что тот самый Ибаньес объявил коммунистическую партию вне закона, и мы очень испугались, что это ударит по нашему мальчику, по Хосе Сегундо.