В последующие две недели в порты Северной Испании вошли 65 судов – 55 галионов и гукоров, 9 паташей и один галеас (второй галеас – «Суньига» вернулся год спустя из Кале). Одно судно затонуло в порту по прибытии, другое наскочило на берег в Ларедо, потому что на борту не осталось ни одного моряка, способного убрать паруса или отдать якорь.
Ответ короля гласил:
«Весьма опечален, узнав о плохом состоянии, в коим вы пребываете, и прошу употребить все средства для скорого выздоровления… Надеюсь, с божьей помощью вы сможете вновь заняться делами Армады со всем усердием, проявленным ранее на службе». Филипп сообщал далее, что все готово для приема больных в Ла-Корунье, куда герцог должен привести флот.
Медина-Сидония занял комфортабельный дом на берегу, подальше от чахоточных, тифозных и дизентерийных больных. 27 сентября он продиктовал своему секретарю письмо:
«Ваше величество! Здоровье никак не возвращается ко мне, но, даже будь его в достатке, я ни под каким видом не соглашусь выйти в море, ибо вашему величеству нет никакой выгоды от человека, ничего не сведущего в флотовождении… Я умоляю ваше величество забыть меня и соблаговолить никогда более не призывать к себе на службу, ибо я не смогу соответствовать никакой должности, как я не раз уже имел случай говорить. Умоляю никогда не поручать мне более ничего, связанного с морскими делами, ибо я откажусь, даже если это будет мне стоить головы. Сей исход для меня предпочтительнее». И так далее в том же духе. В заключение он заклинал короля именем господа разрешить ему без промедления вернуться в имение Сан-Лукар.
В это самое время адмирал Грегорио де лас Алас умирал на борту своего галиона, до последней минуты пытаясь поддерживать раненых, покупая им на свои деньги лекарства и пищу.
В это самое время адмирал Хуан Мартинес де Рекальде агонизировал среди тифозных солдат, которых он отказался покинуть. Он умер на борту своего корабля в конце октября.
В это самое время адмирал Окендо почил среди матросов, чьи тяготы он разделял до последнего дня. Он умер «от позора, тоски и печали, не сказав ни слова, отказавшись принять на смертном одре даже жену и исповедника».
Медина-Сидония «возвратился совсем седым, хотя отправлялся в поход черноволосым»; болезнь терзала его: приступы лихорадки повторялись ежедневно, он бредил и метался на постели. Его личный врач, Бобадилья и епископ Бургоса подтвердили это королю. Филипп, убедившись, что ни один корабль более не в состоянии выйти в море, написал герцогу:
«С сожалением узнал, что ваше нездоровье длится по сей день. Равным образом хворь не отпускает Армаду… Поскольку вы пишете, что вам будет лучше поправляться на юге, нежели в северных портах, где грядет суровая зима, я уступаю вашему настоянию и разрешаю вам вернуться в имение». Далее шли распоряжения: «Повелеваю вам оказать помощь больным и организовать ремонт кораблей, принять все меры для недопущения пожаров, запретить солдатам расходиться по домам. До возвращения дона Алонсо де Лейвы, которого я назначаю главноначальствующим, задержать всех солдат на судах и расставить по дорогам караульные заставы. Между Сан-Себастьяном и остальными портами подготовить раздачу провианта, каковой уже отправлен. Предупредите всех, что подмога близка, а те, кто попытаются бежать, будут сурово наказаны. О ходе дел сообщать мне каждодневно». И наконец самое главное: «Разрешаю вам истратить 55.000 дукатов, находящиеся у Окендо».
Я пометил у себя в блокноте: «Хоть эти 55.000 потрачены с толком». Если бы эти деньги исчезли до того, как были потрачены на хлеб, вино и бинты для раненых, я не стал бы их искать. Ведь это все равно что красть у умирающих…
Де Лейва не подавал о себе вестей, поэтому дела принял дон Гарсиа де Вильехо. 30 сентября он писал: «Герцог отбыл сегодня, сказав, что не может дать мне никаких указаний, и я вынужден поэтому изложить собственное мнение». Оно было предельно кратким: «Армада перестала существовать».
А герцог, получив королевское разрешение, приказал отнести себя в карету, задернул кожаные занавеси и двинулся на юг, сопровождаемый «дюжиной мулов, груженных серебряной посудой и дукатами». Молва твердила, что незадолго до отъезда он отказался помочь больным севильским идальго, один из которых потерял руку. Это при том, что ему причиталось 20.000 дукатов, пожалованных «за службу» королем, плюс 7000 жалованья и 6000 дукатов, одолженных ранее сантандерскому лазарету. По крайней мере эти суммы герцог потребовал от королевского казначея.
По всему пути следования командующего осыпали бранью и оскорблениями, люди плевали в его карету, а мальчишки швыряли камни.
Учитывая болезнь, Медину-Сидонию освободили от необходимости являться ко двору и докладывать обо всем королю. Он по-прежнему сохранял звание генерал-капитана Моря-Океана, получая жалованье, носил знаки высших отличий. Подобная милость поразила всю Испанию. Самые рьяные твердили: «Герцог погубил честь и достоинство страны, опозорил трусостью и постоянной боязнью смерти свое имя и свой дом». Более сдержанные говорили: «В прежние времена испанские полководцы возвращались либо с победой, либо в гробу». Всплывали самые немыслимые резоны: «Герцогиня – побочная дочь короля… Нет, что вы, она любовница короля, поэтому он послал мужа в дальний поход» и т.п.
Армия потеряла девять тысяч человек убитыми, погибло 60 кораблей. 1400 миллионов реалов пошло прахом. Вся Испания погрузилась в траур (король особым эдиктом вынужден был ограничить время траура тридцатью днями и служить молебен только по ближайшим родственникам). Требовался виновник. Козел отпущения.
Такой человек был, причем он вызывал всеобщую ненависть. Вы догадались, что речь шла о Диего Флоресе. Как только из Мадрида прибыла замена, Диего Флореса под охраной шести аркебузиров препроводили в Бургосскую крепость, где заточили в темницу на пятнадцать месяцев.
Велеречивые историки, в особенности испанские, приписывают королю множество вдохновенных высказывании, якобы произнесенных им в тот миг, когда он узнал горькую правду. В действительности же Филипп не произнес ни слова, а заперся в покоях со своим исповедником.
Говорили, что он «так и не обрел утешения», что он «перестал показываться с тех пор на людях… беседовал вслух сам с собой», видели, как он «наталкивается на дверные косяки».
В подспудную тайну его души не проник никто. Но ее фасад приоткрылся в письме, которое он отправил 13 октября:
«Преподобному архиепископу нашего совета. Ведомо, сколь непредсказуемы бывают морские предприятия, и судьба нашей Армады тому порукой… Надлежит вознести хвалу господу за его милосердие, ибо имелись все основания опасаться, что участь Армады окажется более тяжкой. Счастливый ее удел я отношу на счет ваших богослужений, каковые можно уже прекратить».