самого духовного ренессанса, что вызвал к жизни Серебряный век русской культуры.
* * *
Заслуга Вл. Соловьева состоит еще и в том, что он первым из всех российских мыслителей всерьез задумался об альтернативном пути развития — том, который ожидает Россию и мир, если они не захотят внять призыву разума и совести. Возможную и скорую гибель России, которую он провидел и предрекал, Соловьев связывал с воздействием как внутренних, разлагающих общество изнутри деформацией морали, так и внешних факторов — а именно с нашествием враждебных азиатских народов, которые воспользуются слабостью империи. В его представлении, моральное падение и небрежение истинными духовным ценностями неизбежно должны были навлечь на Россию кару божью, как это произошло некогда с Византией. Конечно, в предчувствиях Соловьева слышится и отзвук пессимистических суждений К. Леонтьева о закате российской истории, высказанных в его работе «Византизм и славянство» (109). Предсказанный Леонтьевым «страшный предел» российской истории по всем признакам был не за горами. Кстати, в дальнейшем выведенный К. Леонтьевым средний срок 1000–1200 лет существования государства как органической структуры, был подтвержден Л. Гумилевым в его теории развития этносов.
Успехи японского оружия в Японо-китайской войне подсказали поэту образы его знаменитого стихотворения, сформулировавшего популярный в Европе тезис о «желтой опасности»:
Панмонголизм! Хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
Вл. Соловьев жил с сознанием, «что все видимое нами — только отблеск, только тени от незримого очами». Предчувствие грозящей катастрофы угнетало его, но ему не было дано провидеть смысл и конкретную форму грядущих катаклизмов. Возможно, он поддался соблазну исторических параллелей, памятуя опустошительные нашествия на Европу гуннов, татаро-монголов и турок. Тем не менее его пророчество в целом достаточно верно обрисовало будущее державы, которой суждено было сначала потерпеть позорное поражение в Русско-японской войне, а затем рухнуть в пучину революции, братоубийственной бойни и многолетней тоталитарной диктатуры.
Показательно, что началу «Краткой повести об антихристе», которой (как впоследствии блоковским «Скифам») предпосланы в качестве эпиграфа первые строки «Панмонголизма», приводится подробный сценарий японской экспансии в ХХ в., который до какого-то момента весьма точно соответствует действиям Страны восходящего солнца. Далее, правда, следуют удивительные всемирные столкновения в духе нового Нострадамуса, порождающие в конце концов Антихриста, лжемессию. Но нас прежде всего интересует профетическая устремленность философа, стремящегося заглянуть в будущее, которое оказалось несколько иным, но тем не менее безрадостным. Впрочем, «идущие на север племена», возможно, поддаются и более широкой интерпретации (так называемое «внутренне монгольство» в философских теориях Серебряного века), если вспомнить грандиозные миграции миллионных масс на просторах российской Евразии в годы революции и гражданской войны, приведшие в конечном счете к крушению государства, его необратимому историческому поражению:
О Русь! Забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
Смирится в трепете и страхе,
Кто мог завет любви забыть…
И третий Рим лежит во прахе,
А уж четвертому не быть.
(«Панмонголизм», 1894)
Соловьев в образной системе и риторическом строе «Панмонголизма» отходит от жанрового эталона библейских пророков с обилием церковнославянизмов и клишированных образов, почерпнутых непосредственно со страниц Ветхого Завета, хотя и остается в рамках все той же христианской профетической патетики, — если вспомнить библейские пророчества об азиатских народах Гог и Магог, несущих миру гибель и разрушение.
Прогнозы Соловьева в «Панмонголизме», хотя и не совсем точны, но неожиданно предметны и оттого вдвойне зловещи. Автор не дожил до исполнения своих пророчеств, но стихотворение, предрекавшее скорое крушение империи, оказало чрезвычайно сильное воздействие на умы современников, породив целую серию подражаний и парафразов в развитие темы, перекликающихся с изначальным образом. После Русско-японской войны абстрактная перспектива неожиданно быстро стала обретать реальные черты, а Первая мировая война стала символом начавшегося (хотя и мнимого, как мы знаем ныне) «заката Европы».
В дальнейшем эти же образы дали материал для теории «внутреннего монгольства», то есть торжества варварского начала, вырвавшегося из недр российского общества. Так, З. Гиппиус в своих дневниках прямо сравнивала красный террор, развязанный большевиками, с кровавым триумфом монголов после битвы на Калке. Метафора «нового монгольского ига» лейтмотивом проходит через сочинения многих российских литераторов и мыслителей первых послереволюционных лет. И большинство из них содержит прямые или косвенные отсылки к трудам Вл. Соловьева.
* * *
Дмитрий Мережковский
Религиозно-философские искания Дмитрия Мережковского на протяжении всех долгих дореволюционных лет его творчества, также несут печать глубинного профетизма. Как и Соловьев, он видел свою миссию в создании новой синтетической религии на основе переосмысленного православия. Уже в ранних своих стихах, предвосхитивших расцвет русского символизма, Мережковский подчеркивал независимость и силу творческой личности, способной в порыве к истине противостоять самому Богу:
Лишь один — спокойно величав
Из толпы вперед выходит смело.
Говорит он богу: «Ты неправ!
Или нам жрецы твои солгали,
Что ты кроток, милостив и благ,
Что ты любишь утолять печали
И, как солнце, побеждаешь мрак?
……………………………………
О стыдись, стыдись, владыка неба!
Ты воспрянул, грозен и могуч,
Чтоб отнять у нищих корку хлеба!
Царь царей, сверкай из темных туч,
Грянь в безумца огненной стрелою!
Я стою как равный пред тобою
И, высоко голову подняв,
Говорю пред небом и землею:
„Самодержец мира, ты неправ!“»
(«Сакья Муни», 1885)
В дальнейшем Мережковский перешел к чисто христианской символике. Поэзия служила ему, как и Соловьеву, средством общения с Мировой душой, с Богом и одновременно — средством воплощения божественного начала, его вербализации. Духовная поэзия Мережковского — больше, чем рифмованные богословские трактаты. Это страстный порыв к Абсолюту, к всеобъемлющей иррациональной истине:
Мы бесконечно одиноки,
Богов покинутых жрецы,
Грядите, новые пророки!
Грядите, вещие певцы,
Еще неведомые миру!
(«Смерть», 1891)
В своем стихотворном манифесте «Бог», написанном в традициях речей пророков, Мережковский описывает момент пророческого озарения: с мистическим благоговением, которое можно сравнить по экспрессии с экстатической поэзией суфизма:
Я Бога жаждал — и не знал,
Еще не верил, но, любя,
Пока рассудком отрицал, —
Я сердцем чувствовал Тебя.
И Ты открылся мне; Ты — мир.
Ты — всё. Ты — небо и вода…
В то же