На похожем приеме работает фэнтези. А именно - берутся темы и методы детской литературы и оформляются «взрослыми» риторическими ходами. Получается нечто, очень сильно дергающее за нервы.
Правда, фэнтези работает с фольклором, делая из сказки псевдореалистический текст. Окуджава же был, по сути, детским поэтом, причем не советским, а как бы «дореволюционным» - чем-то вроде «детского» Бальмонта, хотя нет, скорее даже Лидии Чарской. Эти снежинки, бумажные солдатики, елочки, и прочие приметы богатой дореволюционной детской, все маленькое, все с подсюсюкиванием, с демонстративной «комодностью-старомодностью» - но во «взрослом» пространстве, с подключением эротики, политики, и прочих серьезных тем.
Иногда это можно разглядеть в проеме одной песенки. Например, знаменитая «Баллада о новогодней елке» начинается как классический детский стишок про «рождественскую елочку»: «Мы в пух и прах наряжали тебя, мы тебе верно служили, громко в картонные трубы трубя, словно на подвиг спешили» - узнаваемые строчки из детского журнала. Даже «влюбленные» из предыдущего куплета - это скорее влюбленные дети. «Взрослое» нарастает аккуратно и постепенно - до «Спаса на крови», и только последние слова про силуэт отдаленный, «будто бы след удивленной любви, вспыхнувшей, неутоленной» - окончательно определяют содержание, вплоть до «малинового ствола» и «звяканья шишек» в самом начале (да, фрейдятина, чего уж). В других случаях структура детского стишка ложится на «взрослое» содержание плавно - ну например, «Давайте восклицать, друг другом восхищаться»: для кого это писано? Если брать как стишок - то оно вполне могло бы быть опубликовано в журнале «Костер», никто бы не удивился.
Правда, песня - это не стишки, ее ж поют. Детский сюсюк надо было как-то приглаживать - но у Окуджавы был ряд специальных приемов. Например, хороший сценический акцент. Вообще-то он говорил по-русски чисто, а его «грузинское произношение» было артистически поставлено и обыграно, включалось в нужных местах, чтобы зарихтовать слишком очевидную «чарскую». Там, где этого не требовалось - например, в военной лирике - акцент куда-то пропадал или ужимался до минимума.
Просек ли кто-нибудь это? Да, разумеется - прием понятен и воспроизводим механически. Достаточно взять несколько мягких гитарных аккордов и заблекотать что-нибудь вроде: «Я взял бумажный щит, схватил картонный меч и встал как часовой, любовь свою беречь» - дальше нужно про стоптанные туфельки любимой, про накативший трамвай, шарик-леденец-мороженое, и т. п. Другое дело, что до уровня Окуджавы - который был талантлив и к тому же имел фору изобретателя методы - не поднялся никто: все проваливали то маленькое, то взросленькое. Филатовские «апельсины цвета беж», сделанные по той же методе - просто детский стишок без шишечки, а какой-нибудь Розенбаум в принципе не мог выжать из себя ни полсюсюшечки, не сбиваясь на блатату. Потом пришла звериная - и в чем-то куда более инфантильная, глупезая - серьезность «русского рока», про «секс и наркоту». Что ж, другие времена, другие задачи.
Теперь о «моральных ориентирах».
***
Не потрачу и пол-абзаца на политические симпатии Окуджавы, на описание его либерализма, его чувств к Шамилю Басаеву («этому человеку поставят памятник за то, что он остановил войну»). Все известно, не будем тратиться на пережев. Образ дан в ощущениях, остается объяснить сами ощущения.
Он был плоть от плоти старой большевистской элиты, лишившейся власти, почти выкошенной в середке, но сохранившей периферию - более или менее далеких родственников, не расстрелянных, не загремевших в гулаги. Они были повязаны личными знакомствами и общей бедой, общей ненавистью. При том, что важно, они не чувствовали никакой личной вины за потоки крови, пролитой их репрессированными отцами в Гражданскую и дальше. Девочка, щеголявшая в лифчике и трусиках, принесенных ласковым папой из чекистской пыточной, не задумывалась, откуда некрасивые красные разводы на кружавчиках. Она не задумывалась и о том, в чьей квартире живет, на чьей даче отдыхает, чье место под солнцем занимает. Зато когда в тридцать седьмом папу увезли в воронке, а дачу отобрали, это было «незабудунепрощу».
Не забыли и не простили они, понятное дело, не партии, не мировому коммунизму, а «этой проклятой стране», кому ж еще.
Поэтому оное чувство не мешало своевременно вступать в ряды, делать карьеры в партийной прессе и с наслаждением руководить, руководить, если руки дотягивались до должности. Впоследствии эти люди сыграли ключевую роль в ранней перестройке: в какой-то момент коридоры некоторых прогрессивных учреждений блистали дверными табличками с фамилиями, очень хорошо известными историкам ВКП(б)… Но это будет потом. В советские же времена эта старая элита кантовалась и понтовалась в разного рода отстойниках.
Вокруг наворачивался целый слой, который впоследствии назвался «культурной прослойкой», «приличными людьми», «интеллигенцией». Не диссидентов, даже не особо инакомыслящих - но разделяющих это «незабудунепрощу» как чувство. Это было то, о чем все молчали и чего все ждали: исторического шанса сквитаться. Именно они наточили тот нож, которым партэлита зарезала страну. Они мало что получили от этого, но не жалеют: они отомстили.
У них была религия - Стругацкие, идеология - Сахаров. У них были любимые книжки - Булгаков, Ильф и Петров, Рыбаков. Театр - Таганка, разумеется.
И песни. Очень откровенные - как у Галича, который прямо издевался над ненавистными этой среде вещами. Прикровенные, как у того же Высоцкого. Но сердцем их был Окуджава.
Потому что он пел не об идеологии, не о политике. Он пел о них. Об этих людях. Об их дедах, комиссарах в пыльных шлемах, об их отцах и женах, но главное - о них самих. Что они хорошие и правильные, а все остальные - гадкие и неправильные. Что поднявшие меч на союз приличных людей достойны худшей кары, что надо взяться за руки, что следует друг другом восхищаться, и что их быт, их юмор, их привычки - все это достойно любви, вплоть до банки темного стекла из-под импортного пива.
Это вроде как немного. Но это было им очень нужно. Задушевность, настоянная на социальной фрустрации, искала выход и находила его здесь.
Впоследствии из этой среды вышли многие реформаторы. Некоторые из них были личными друзьями Булата Шалвовича. Хочется добавить - «воспитанными на его песенках», но это все-таки не совсем так.
Булат был как Пушкин при декабристах - или, пользуясь пушкинским сравнением, как Арион при пловцах на челне. Он благословлял их.
Это благословение почиет теперь на всех делах девяностых.
Дмитрий Быков
Сентиментальный воин
Ответ Михаилу Харитонову
Ни одно возражение еще никого не переубедило, Михаил Харитонов - не школьник, ловить его на фактических мелочах я не вижу смысла, хотя с оценочной лексикой он несколько перебрал. Сместил там, поджал здесь - и беспристрастно вроде бы изложенная биография памфлетизируется на глазах. Все это взывает к ответу: «Ему прет карта» - чтоб вам так перла. Я биографию Окуджавы писал два года, не вполне закончил до сих пор и лютому врагу не пожелал бы подобного везения. И про то, что его «заставляли писать» военные песни - он нигде и никогда не говорил, да это и невозможно было: как раз военный-то его цикл был чуть не самым крамольным. «Ах, война, она не год еще протянет» - кто мог заставить написать эту вещь с ее ненавистью к картонной героике? Где хоть одна конкретная цитата, дезавуирующая песню «До свидания, мальчики», за которую Окуджава подвергся проработке - как смеет он великую войну называть «подлой»?! «Стыдливый редактор отворачивается от назойливого графоманчика, у нас, мол, нет бумаги» - история из 1936 года, когда двенадцатилетний Булат гостил в Тбилиси и повелся на совет дяди сходить в Союз писателей; что, и это поставим в вину? Окуджаве приходится отдуваться даже за апокрифическую дочь чекиста, щеголявшую в кружевных трусиках с кровавыми разводами, - при том, что отец Окуджавы чекистом сроду не был и сам от рук этих же чекистов погиб. Тут автора несколько понесло, но ему уж очень хочется проассоциировать Окуджаву еще и с чужими окровавленными трусиками - помнится, так Доренко увязывал Примакова с чужим окровавленным суставом.
«Победное шествие Окуджавы по военной теме» началось не с фильма «Белорусский вокзал», а с песен «Медсестра Мария» и «Простите пехоте» - соответственно 1957 и 1961 годов, причем победным оно было только в смысле скорости распространения. Если бы М. Харитонов посмотрел «Белорусский вокзал», он знал бы, что фильм этот, аскетичный по стилистике и продиравшийся на экран с великим трудом, был первым в советском искусстве прямым высказыванием о статусе ветеранов, о фактическом предательстве Родины по отношению к ним, о том, как война осталась их звездным часом, потому что никогда больше они, по сути, не были нужны стране; и песня Окуджавы, стилизованная под окопную лирику, звучала там гимном поколения, которое предали. «Облака фимиама», в которых парил Окуджава после 1970 года, - это, надо полагать, исключение его из партии в 1972 году (остановленное Гришиным из страха перед «мнением Запада»), разносные статьи В. Бушина и иже с ним, сопровождавшие каждую «историческую фантазию», и доносительские рецензии Т. Глушковой. Не станем углубляться в путаницу с датировками (первая пластинка Окуджавы вышла в 1966 году в Англии, на студии Flegon records); это в конце концов не так важно. Важен тон, а тон продиктован отношением, а отношение явно серьезней мелочных придирок. Тут неприязнь, не побоюсь этого слова, онтологическая.