Пашеко созрел для национального представительства. Он очутился в рядах депутатов по призыву уже ре помню какого кабинета, которому удалось путем ловких маневров и затраты средств заполучить себе талант Пашеко. И вот уже в Лиссабоне, в звездный декабрьский вечер, когда он появился у Мартиньо, чтобы выпить чаю с сухариками, по всем столикам пронесся шепот заинтересованной публики: «Это Пашеко, молодой человек с большим талантом!..» Как только собрался парламент, взоры правительства и оппозиции стали все настойчивей и упорней обращаться к Пашеко. Он же, на своем конце скамьи, по-прежнему сохранял вид ушедшего в себя мыслителя и сидел, скрестив руки на бархатном жилете и склонив голову несколько набок, словно под бременем внутренних богатств, и поблескивал очками… Наконец, однажды вечером, при обсуждении ответа на тронную речь, Пашеко сделал некий неопределенный жест: по-видимому, он хотел остановить одного кривоглазого священника, произносившего речь о свободе. Священнослужитель тотчас же почтительно умолк; стенографисты напрягли слух. Депутаты перестали шептаться, чтобы в приличной и торжественной тишине мог впервые проявить себя громадный талант Пашеко. Но Пашеко не стал расточать свои сокровища. Подняв палец (его любимый жест), он сказал твердо и убежденно, что «рядом со свободой всегда должна существовать власть»! Это было, конечно, немного; но палата сразу поняла, что в этом кратком резюме содержался целый огромный мир глубоких мыслей. После этого Пашеко несколько месяцев ничего не говорил, но талант его внушал тем больше уважения, чем незримей и недоступней он таился внутри, в глубинах его существа. У почитателей его таланта (а их у него было уже великое множество) оставался один-единственный исход: созерцать чело Пашеко, как смотрят на небо, веруя, что там есть бог, который все видит. Чело Пашеко являло собой обширную шишковатую и блестящую поверхность. Не раз статские советники и генеральные директора восхищенно бормотали, глядя на него: «Больше ничего и не надо! Достаточно посмотреть на этот лоб!»
Пашеко вскоре вошел во все главные комиссии парламента. Однако он ни за что не соглашался хотя бы один раз доложить какой-нибудь законопроект: дело в том, что он презирал специализацию. Лишь изредка он медленно и молча делал пометку у себя в книжке. А если он иногда выходил из глубокой сосредоточенности, то лишь для того, чтобы поднять палец и бросить какую-нибудь общую мысль о порядке, прогрессе, частной инициативе и экономии. И было видно, что это вполне оправданная тактика крупного таланта, который (как намекали его друзья, многозначительно помаргивая глазами) «пока еще витает там, в высших сферах духа». Пашеко и сам, впрочем, говаривал, изображая своей толстой рукой полет птиц над лесными кронами, что «истинный талант должен видеть мир обобщенно».
Этот громадный талант не мог дольше оставаться в стороне от Коронного совета. После одного из правительственных кризисов (вызванного историей о воровстве) Пашеко получил министерский портфель, и тотчас же стало видно, какую надежную опору власти дал его громадный талант. В своем министерстве (морском) он много месяцев «абсолютно ничего не делал» (как инсинуировали три или четыре озлобленных узкопрактических ума). Но впервые за все время существования нынешнего режима нация перестала трепетать за нашу колониальную империю. Почему? А потому, что она чувствовала: высшие интересы заморских территорий доверены выдающемуся таланту Пашеко.
Занимая министерское кресло, Пашеко очень редко выходил из своего полновесного молчания. Но когда оппозиция вела себя слишком шумно, Пашеко протягивал руку и медленно делал заметку карандашом в своей книжечке: и этот жест, полный глубокого смысла и говоривший об осведомленности, сразу смущал и озадачивал оппозицию. Громадный талант Пашеко уже внушал членам парламентских комиссий и комитетов трепет и страх. Горе тому, над кем он разразится карающей грозой! Дерзкий будет опозорен навеки и безвозвратно. Это испытал на себе один педагог, однажды осмелившийся обвинить господина министра внутренних дел (а министром внутренних дел в это время был как раз Пашеко) в том, что он пренебрегает народным просвещением!
Никакое обвинение не могло бы чувствительнее задеть этот огромный ум, которому принадлежит лаконичное изречение: «Страна без лицеев – несовершенная страна!» Подняв палец (по-прежнему столь свойственный ему жест), Пашеко сокрушил дерзкого учителя следующими словами: «Я могу сказать уважаемому депутату, который меня порицает, лишь одно: пока вы на ваших скамьях попусту галдите, я с этого кресла распространяю просвещение!» Я был свидетелем этого незабываемого момента, находясь на галерее. Не запомню, чтобы мне когда-либо приходилось слышать столь бурную и пламенную овацию! Если не ошибаюсь, через несколько дней после этого события Пашеко получил большой крест святого Иакова.
Громадный талант Пашеко постепенно становился национальным символом веры. Видя, какую непоколебимую опору он дает всем учреждениям, которым служит, все жаждали залучить Пашеко в свои ряды. Он сделался универсальным директором всех компаний и всех банков. Корона нуждалась в нем, и он вошел в государственный совет. Его партия настойчиво требовала, чтобы ее возглавил Пашеко. Но и другие партии то и дело смиренно обращались за помощью к его таланту. В Пашеко мало-помалу сконцентрировалась вся нация.
По мере того, как он старел, становился все влиятельней и сановней, преклонение перед его талантом приняло в стране формы, свойственные только религии и любви. Когда он стад председателем кабинета министров, его почитатели благоговейно бормотали, прижимая руку к груди и закатывая глаза: «Какой талант!» Другие же, зажмуривая глаза и целуя кончики пальцев, томно шептали: «Ах, что за талант!» К чему скрывать? Были и такие, что злобились на Пашеко и утверждали, будто ему воздаются несоразмерные, явно преувеличенные почести. Я сам слышал, как они кричали, колотя по полу ногами: «Тьфу пропасть, вот уж истинно не зарыл в землю свой талант!» Но Пашеко к тому времени уже и вовсе не говорил. Он только улыбался. А лоб его становился все обширней и обширней.
Не стану напоминать вам все ступени его удивительной карьеры. Достаточно, если Вы, дорогой Моллинэ, просмотрите наши анналы. На всех начинаниях, реформах, трудах и сооружениях вы обнаружите печать Пашеко. Он был всем, он имел все. Действительно, громадный был талант! Но еще громадней была признательность отечества! Пашеко и Португалия в конечном счете, были невозможны друг без друга. Без Португалии Пашеко не был бы тем, чем он стал среди людей; но и Португалия без Пашеко не была бы тем, чем она стала среди наций!
Старость его была величава. Он совершенно облысел. Голова его превратилась в одно сплошное чело. И его редкий талант – даже в мелочах – начал обнаруживаться чаще, чем прежде. Я очень хорошо припоминаю один вечер (Пашеко был тогда председателем кабинета министров): в гостиной у графини Арродес кто-то начал добиваться, какого мнения его превосходительство о Кановасе дель Кастильо. С молчаливой, величественной, чуть заметной улыбкой его превосходительство сделал рукой горизонтальный жест. Вокруг разнесся долгий ропот восхищения. Сколько тонких оттенков, сколько продуманных оценок в одном этом жесте! Что касается меня, то после долгих размышлений я истолковал его так: «Посредственность, полная заурядность, этот ваш сеньор Кановас![173]» Заметьте, дорогой Моллинэ, насколько тонок этот талант при всей своей громадности!
Пашеко отправился на тот свет… то есть, я хочу сказать, его превосходительство скончался почти неожиданно, без страданий, в начале этой суровой зимы. Ему как раз собирались дать титул маркиза де Пашеко. Вся нация о нем скорбела. Он покоится на кладбище Сан-Жоан под мавзолеем, на котором по замыслу советника Акасио (изложенному в письме к редактору «Текущих новостей») высечена фигура Португалии, оплакивающей Гения.
Несколько месяцев спустя после смерти Пашеко я встретил в Синтре, у доктора Видейры, вдову покойного. Как утверждают друзья, это женщина редкого ума и доброты. Исполняя долг патриота, я выразил соболезнование именитой и любезной даме по поводу непоправимой потери, которую понесла наша родина. И когда я с волнением упомянул о громадном таланте покойного, вдова его с глубоким удивлением подняла на меня опущенные до того глаза, и беглая, печальная, почти сострадательная улыбка приподняла уголки ее бледных губ… Вечный разлад человеческих сердец! Эта заурядная дама, как видно, не сумела оценить выдающийся талант своего супруга!
Весь Ваш, всегда готовый служить
Фрадике.IX
Кларе…
(С франц.)
Париж, июнь.
Обожаемый друг!
Нет, не в марте и не на выставке акварелей встретился я с Вами впервые, по воле судеб. Это случилось зимой, обожаемый друг, на балу у Трессанов. Там я увидел Вас. Вы разговаривали с госпожой де Жуар, сидя перед консолью, и свет канделябров, скрытых среди орхидей, освещал Ваши волосы золотым нимбом, как и подобает царице красоты. Я благоговейно храню в памяти Вашу усталую улыбку, черное платье, отделанное золотистыми бутонами, старинный веер, сложенный на коленях. Я прошел мимо; но все вокруг показалось мне непоправимо скучным и безобразным. Я вернулся, чтобы молча любоваться, молча постигать, потому что, помимо всем видимой, доступной любому взору красоты, было в Вас еще что-то невыразимое словами, тонкое, одухотворенное, грустное и нежное, что исходило из души. И я так глубоко ушел в это созерцание, что унес в себе Ваш образ, весь без изъятия, не забыв ни одной пряди Ваших волос, ни одной складки одевавшего Вас шелка. С ним я убежал домой, взволнованный, как художник, который нашел в темной лавчонке, среди пыли и черепков, творение великого мастера.