– Владимир Сергеевич не выносит ничего дешевого, поэтому простыни дорогие, запоминающиеся. Простыня сложена как попало, неряшливо – скорее, скомкана впопыхах, уголки отстают один от другого сантиметров на семь. Лиза машинально нащупывает ярлычок, пришитый к резинке у одного из уголков, – он на месте, и фирма-производитель та же. Все приметы совпадают, и Лиза перестает сомневаться.
Она разворачивает простыню, чтобы сложить ее аккуратно, и тут же плотно зажмуривается, затем открывает глаза – и зажмуривается снова, потому что на простыне, прямо посередине – одно за другим, как дорожка следов на снегу, – темнеют подсохшие пятна крови.
Лиза колеблется, прежде чем вглядеться в ткань. Стоит ли позволить ей рассказать свою историю? Сможет ли Лиза выдержать ее? Но любопытство берет верх над страхом, и Лиза решается: она опускается перед простыней на колени, чтобы увидеть все, что та захочет ей показать.
Минуту или две ничего не происходит, но потом пространство привычно плывет перед Лизой, и появляются картинки. На этот раз они не собраны в фильм, это не кино, а скорее нарезка кадров или фоторепортаж, без звука и движения, просто разные планы одного и того же, но, несмотря на физическое отсутствие звука, воображение Лизы дорисовывает сопение, влажные удары, неостановимый, невыносимый, неумолкающий крик мальчишки лет девяти и едва слышные щелчки: это на простыню, барабанно натянутую на массажный стол, откуда-то сверху неумолимо падают тяжелые темные капли.
Лиза хватает простыню, сворачивает ее в плотный рулон, чтобы уместился в рюкзаке. И тут что-то вываливается из-под простыни на пол. Лиза недоверчиво пялится на свежевычищенный ковер.
Она так заботится об этом ковре, отчего бы ему не позаботиться о ней в ответ? Отчего не поглотить эту растянутую по всей длине и надорванную в нескольких местах резиновую ленту, которую она сама – Лиза готова поклясться! – выбросила в мусорное ведро в доме Владимира Сергеевича сто двадцать часов назад?
Лиза уже видела историю, которую хранит в себе эта лента, и ни за что не хочет смотреть ее снова. Глядя мимо рук, уводя от них фокус, она старательно скатывает ленту в плотный рулон – как когда-то скатывала освобожденные из кос капроновые ленточки, чтобы они снова расправились к утру.
Лиза слышит, как открывается лифт на площадке и Никита раз за разом врезается в косяк лифта, пытаясь выкатить Павлика. У нее ровно двадцать восемь секунд, раздумывать некогда. Метнувшись в прихожую, Лиза быстро-быстро запихивает в рюкзак простыню и ленту. Она еле успевает затянуть шнур рюкзака, когда дверь распахивается и в квартиру въезжает Павлик.
– Ты чего тут роешься в темноте? – приветливооранжевым тоном спрашивает ее Никита.
Отвечать Лизе некогда – она вдруг вспоминает о невыключенном утюге. Хороша бы она была, если бы еще и пожар тут устроила.
Лиза спешит. Она только-только успевает закончить с платьями, когда Евгения Николаевна возвращается домой. Перекинув платья через руку, Лиза отправляется в спальню Евгении Николаевны – и сталкивается с ней самой. Щеки ее разрумянились с улицы, она улыбается, едва переводит дух, плюхается на только что застеленную кровать, на которой секунду назад не было ни морщинки, и вдруг говорит:
– Получила к Новому году праздничный перевод от Славочки. Зашла в магазин с косметикой и купила себе дорогущие духи. Сто лет не покупала, знаешь. А тут у нас с Павликом вроде как годовщина на днях… Нравится тебе?
– Слишком резкий запах, – отвечает Лиза не задумываясь и в подтверждение своих слов чихает, даже не успев прикрыться.
– Чего ты так шарахаешься от меня? – смеется Евгения Николаевна. – Будто я гоняюсь за тобой с флакончиком, чтобы обрызгать с ног до головы.
Лизу заметно передергивает. Евгения Николаевна смеется еще громче.
– Ну и странная ты девица, мать. Зато за духи не волнуюсь – точно не умыкнешь.
Евгения Николаевна снова смеется. Она сидит на кровати, болтая ногами как маленькая, и Лиза, совершенно не понимая, что смешного в том, что ее нельзя заподозрить в стремлении к воровству, тоже заставляет себя улыбнуться – и тут же вспоминает, чем набит ее рюкзак, и потихоньку отступает к шифоньеру.
Вдруг она ошиблась? Вдруг это белье Евгении Николаевны? И лента ее, просто такая же? Да нет, ошибки быть не может. С другой стороны, Кузнецовы никак не могут быть знакомы с Владимиром Сергеевичем, а если и знакомы, то все равно – с чего бы ему дарить им испачканную простынь и испорченную ленту, а Евгении Николаевне, яростной противнице хлама в доме, все это, обезображенное и грязное, раскладывать в пустом ящике комода?
Лиза распахивает скрипучие дверцы, достает плечики и аккуратно развешивает выглаженные платья. И вдруг ее взгляд падает на фанерное дно шифоньера – туда, где обычно пусто и идеально чисто: ни пылинки, ни ниточки. Там, словно на подсвеченной прожекторами сцене, лежит ее давний знакомец – разорванный, будто разгрызенный пополам кожаный ремень, застегнутый на крупную металлическую пряжку в виде быка.
После всего увиденного история этого ремня кажется Лизе настолько бесчеловечной, что она отпрыгивает от шифоньера с криком, будто ремень поднял свою змеиную голову и атаковал ее из-под платьев.
– Что случилось? – кричит Евгения Николаевна из ванной, и Лиза бросается к комоду, хватает первое попавшееся полотенце, оборачивает им руку, чтобы не прикасаться к ремню, и, стараясь не смотреть, отведя подальше лицо, быстро подбирает ремень и сразу же скручивает полотенцем, обездвиживая его и обезвреживая пряжку, особенно пряжку.
Вовремя – в комнату вбегает Евгения Николаевна, на ходу сдергивая тапочек с ноги:
– Мышь? Где? Где она?!
– Или змея, – невпопад отвечает Лиза, пряча полотенце с начинкой за спину.
– Змея? Ну это уж вряд ли, – выдыхает Евгения Николаевна и присаживается на край кровати – совсем не так, как несколькими минутами назад, без следа той детской улыбки на лице.
– Не было никакой мыши, да? – спрашивает она, как-то вмиг потускнев. И добавляет: – А займись-ка уже чем-нибудь полегче.
И, когда Лиза уже готова выйти из комнаты, вдруг говорит:
– Давно хотела попросить тебя прибрать в буфете.
Лиза на секунду даже забывает о зажатой в руках змее – в буфет до этого момента Лизе хода не было, он оставался последним оплотом отступающей Евгении Николаевны. В ящички она складывала купоны и оплаченные счета, а за откидной дверцей, несмотря на принципы, хранила всякий милый сердцу хлам, сосланный из капитулировавших и уже разобранных Лизой укромных уголков в общем-то небольшой четырехкомнатной – по сути, трехкомнатной, с зачем-то разгороженной на две половины детской, – квартиры.
Повернувшись к Лизе спиной, Евгения Николаевна тащит через голову свое бордовое шерстяное платье, колючее даже на вид, и, застряв в горловине, глухо говорит сквозь ткань:
– Там сто лет конь не валялся, за откидушкой под завязку всякого хлама. Боюсь открывать – вдруг выплеснется, обратно не