— А знаешь, Кент… э-э, Кай, ты ведь очень привлекательный мужчина.
— Ты плут, Карман, и я тебе не дамся.
Я опять шлепнул его по заду. От штанов его поднялась пыль.
— Нет-нет-нет, мне и не надо. Это не моя епархия. А вот Харчок — он бы и ночь саму отымел, если б так темноты не боялся. Да и оборудован он, что твой бык, точно тебе говорю. Подозреваю, после мужеложства с Харчком твой стул струиться будет из тебя без помех недели две. Ужин будет вылетать, как вишневая косточка из колокола.
Харчок уже возвращался с деревянной бадьей и ковшиком.
— Нет! Стойте! — возопил Кент. — Мерзавчество! Насилие творится! Остановите этих извергов!
Со стен на нас уже поглядывала стража. Я зачерпнул воды из бадьи и плеснул весь ковш Кенту в лицо, чтобы успокоился. Тот поперхнулся, перестал орать, но забился в колодках.
— Полегче, добрый Кент, я тут с тобой в кошки-мышки играю. Мы тебя вытащим, как только объявится король. — И я подставил ковшик, чтобы рыцарь хорошенько напился.
Все выпив, он, переводя дух, спросил:
— Христовым гульфиком, Карман, зачем ты так со мной?
— Воплощение чистого зла, видать.
— Ну так прекрати. Тебе не к лицу.
— Примерка помогает, — молвил я.
Пару мгновений спустя из сторожки вышел Лир — его сопровождали Куран и еще один пожилой рыцарь.
— Кто смел так оскорбить тебя? — воскликнул король. — Кто смеет моих гонцов наказывать? Кто он?[135]
— Он и она, ваш зять и ваша дочь[136], — ответил Кент.
— Нет.
— Да.
— Нет, говорю.
— Да, говорю.
— Нет, нет, они б не сделали такого.
— Да вот же, сделали[137].
— Клянусь брадой Юпитера, что нет, — сказал Лир.
— Да. Клянусь чешуей на ногах Кардомона[138] и говорю — да, — сказал Кент.
— Клянусь размашистой крайней плотью Фрейи и говорю: на хер всё! — сказал Кукан.
И все посмотрели на куклу, самодовольно торчавшую на своей палочке.
— Я думал, мы клянемся тем, что на ум взбредает, — рекла кукла. — Но продолжайте.
— Они б не смели, и не могли б, и не желали б. Хуже убийства — так почтеньем пренебречь. Где же эта дочь?[139]
Старый король бросился во внутренние ворота, за ними — капитан Куран и дюжина других рыцарей из свиты, уже вступивших в замок.
Харчок хлопнулся в грязь, раскинув ноги, посмотрел в глаза Кенту — их головы теперь приходились вровень — и спросил:
— Ну как ты тут?
— В колодках, — отвечал Кент. — Со вчерашнего вечера вот сижу.
Харчок кивнул. По его подбородку поползла родственница его прозванья.
— Значит, не очень хорошо?
— Не очень, парнишка, — рек Кент.
— Но ведь хорошо же, Карман с нами и теперь нас спасет?
— Вестимо — я само спасение в разгаре. Когда за водой ходил, ты там ключей случайно нигде не видел?
— Не. Ключей не видал, — отвечал мой подручный. — Но у колодца иногда бывает портомойка с шибательными дойками. Только она с тобой ни на какие хиханьки не пойдет. Я спрашивал. Пять раз.
— Харчок, о таких вещах нельзя спрашивать без всякой увертюры, — сказал я.
— Я же сказал «пожалуйста».
— Ну тогда молодец — я рад, что ты не растерял манеры перед лицом такого негодяйства.
— Благодарю, милостивый государь, — ответил Харчок голосом ублюдка Эдмунда — скопировал идеально, зло так и капало с уст.
— Это нер-блядь-вирует, — рек Кент. — Карман, а ты бы не мог все же как-то попробовать и меня вытащить отсюда? Уж с добрый час назад у меня руки онемели, а если начнется гангрена и придется их рубить, мечом уже не очень помашешь.
— Знамо дело, устрою, — сказал я. — Пускай Регана сперва на отца яд сольет, а потом я схожу про ключ у нее спрошу. Я ж ей вполне не безразличен, знаешь?
— Ты на себя написял, да? — осведомился Харчок — уже своим голосом, но с легким валлийским акцентом. Бесспорно, дабы утешить Кента в его маскараде.
— Тому не первый час пошел. И дважды — еще после.
— Я так тоже ночью порой делаю — когда холодно или до нужника далеко.
— А я просто старый, и мочевой пузырь у меня усох до грецкого ореха.
— А я войну объявил, — сказал я, ибо мне показалось, что мы обмениваемся сокровенным.
Кент забился в колодках, выворачивая шею посмотреть на меня.
— Что сие значит? Начали-то мы с ключа — потом пипи зачем-то, а теперь «я объявил войну»? Без всякого «с вашего позволенья»? Ты меня озадачил, Карман.
— И мне горько это слышать, ибо все здесь присутствующие — моя армия.
— Шибенски! — рек Харчок.
Освобождать Кента пришел сам граф Глостерский.
— Прошу прощения, мой добрый человек. Сам бы я такого нипочем не допустил, но Корнуоллу что втемяшится…
— Я слышал, вы старались, — ответил Кент. Эти двое дружили в прежней жизни, но теперь Кент был поджар и черноволос, выглядел гораздо моложе и далеко не так опасно, а вот на Глостера последние недели легли тяжким бременем. Он будто постарел на много лет, у него тряслись руки, пока он прилаживал тяжелый ключ к замкам колодок. Я деликатно отобрал у него ключ и открыл замки сам.
— А ты, шут, я не потерплю, чтоб ты насмехался над внебрачным происхожденьем Эдмунда.
— Значит, он уже не байстрюк? Вы женились на его матери. Мои вам поздравленья, добрый граф.
— Нет, мать его давно уже в могиле. А законность его положенья проистекает из иного. Другой мой сын, Эдгар, меня предал.
— Как так? — спросил я, прекрасно зная, как так.
— Намеревался отобрать у меня земли, а меня поскорее в гроб загнать.
Я в подметном письме своем такого не припоминал. То есть про конфискацию земель там, конечно, говорилось, но об убийстве не было ни слова. Наверняка дело рук самого Эдмунда.
— Подумай, чем ты мог его прогневать. И прошу тебя, не являйся ему на глаза прежде, чем остынет его ярость, — она сейчас в нем так бушует, что и кулакам своим дав волю, отец вряд ли успокоится на том[140], — сказал вдруг Харчок идеальным Эдмундовым голосом.
Все мы обернулись к нашему пентюху: из пещеры его пасти несся голос не того размера.
— Нет, никогда. Я помню хорошо[141]. — Другим голосом.
— Эдгар? — уточнил Глостер.
То и впрямь был голос его родного сына. Меня всего скрутило предчувствием того, что мы услышим дальше.
— Беда! — Снова голос ублюдка. — Отец идет, я слышу! Извини, я обнажу мой меч против тебя. Вынь свой. Нам надобно хитрить обоим. Смелее бейся, будто в самом деле! Беги теперь, покуда нет отца! Огня сюда! Скорей! Спасайся, брат! Скорей огня! Скорей! Беги! Прощай же![142]
— Что? — воскликнул Глостер. — Что это за увертки колдовства?
Опять Эдмундов голос:
— Я все думаю, брат, о предсказании, о котором я читал несколько дней тому назад, насчет того, что будет следствием этих затмений[143]. А ведь, к несчастью, предсказанное сбывается уже: рвутся узы между родителями и детьми, наступает мор и глад и конец старинному согласию. Расколы в государстве, посягновенья и хулы на короля и знать, ложные подозрения, изгнание друзей, развал в войсках, измены в супружествах — всего не перечислить…[144]
На сем я заткнул рот Харчку рукою.
— Пустяки, милорд, — рек я. — Самородок умом повредился и вообще не в себе. Лихоманка, я так полагаю. Он повторяет голоса, но душу в них не вкладывает. В мозгах у него кавардак.
— Но то были голоса моих сынов, — сказал Глостер.
— Знамо, но лишь звучаньем. Только звук в них был. Дурачина же — что птичка певчая, чирикает без всякого на то соображенья. Ежели найдется у вас угол, куда я мог бы отвести его…
— А также любимого королевского шута и верного слугу, с которым обошлись жестоко… — добавил Кент, растирая запястья, натертые в колодках.
Глостер задумался на миг.
— Тебя, мил-человек, наказали незаслуженно. Холуй Гонерильи Освальд хуже чем бесчестен. И хотя сия тайна неподвластна моему соображенью, Лир и впрямь благоволит своему Черному Шуту. В северной башне есть нежилая светлица. Крыша течет, но ветром в нее не задувает, да и к хозяину своему будете близко. Его я поселю в том же крыле.
— О, благодарствуйте, милорд, — рек я. — За Самородком нужен глаз да глаз. Навалим на него побольше одеял, а я сбегаю к апофикару за пиявками.
Мы уволокли Харчка в башню, Кент захлопнул тяжелую дверь и заложил ее засовом. В светелке имелось одно церковное окно с треснувшими ставнями и пара стрельчатых бойниц — все они пробиты были в нишах, а занавеси раздернуты, чтоб хоть немного света попадало внутрь. Зимой здесь было так промозгло, что изо ртов у нас валил пар.
— Задвинь шторы, — сказал Кент.
— Лучше сходи сначала за свечами, — рек я в ответ. — Как только мы задернем шторы, в светлице будет темно, как у Никты[145] в попе.