И лег поперек лавки.
Рцы
Зверинец у тестя большой, почитай целая улица, а по сторонам все клети да загоны. Спервоначалу хлев просторный, в том хлеву стойла, а в стойлах перерожденцы. Волосатые, черные, – страсть. Вся шерсть по бокам в колтуны свалямши. Морды хамские. Кто о прутья бок чешет, кто пойло из жбана лакает, кто сено жует, кто спать завалился, а трое в углу в берестяные карты дуются, переругиваются.
– Ты что, опупел, с бубей ходить?
– А ты помалкивай!
– Ах так, значит. А вот тебе подкидон!
Тесть недоволен, когтями поскреб.
– Опять играем? А стойла не чищены!
Перерожденцы – хоть бы хны.
– Не бе, хозяин! Все будет чики-чики. Ходи, Валера.
– А вот мы вам козырного!..
Тесть заругался, повел Бенедикта дальше.
– Скоты… Бездельники… Я тебе, зятек, Терентия дам, он потише будет. Гляди только, не перекармливай. Хотел Потапа тебе, да он норовистый. Узду грызет, хамит… Так… Тут козляки. Энтих вон на мясо держу. Энтих на шерсть. С них джерси знатное, теплое. Бабы любят.
– Чего это: джерси?
– Такое вязаное. Тута у нас куры. Тута я вольер построил, зайцев держу.
– Эвона как!..
Бенедикт голову задрал, – точно: клетка из прутиков плетеная, высокая-превысокая; в клетке цельное дерево растет, а на самой на верхушке – гнездо, а в гнезде, точно, зайцы. Вот один хвост высунул, помахивает. Будто дразнится. А Бенедикту теперь и помахать нечем. И кобчик саднит… И дальше, рядами, все клети, клети… А тесть идет себе, направо-налево рукой тыкает:
– Тута тоже курьезы у мене. Живность всякая. Без обеда не сидим. У мене птицеловы цельный день в лесу сидят, полны силки приносят. Воробьятки, соловьятки в пироги хорошо. Супруга моя, Феврония, до них охотница. Не всяку птицу, конешно, есть можно. Спервоначалу на холопах проверяем. Анадысь споймали птичку таку махоньку, красненьку, глазки бусинками; и пахнет вкусно, и голосишко такой приятный. Хотели в маринад, а опосля призадумались: дай-к холопу скормим. Он ее кусь, да и об пол хрясь, да и дух вон. Смеялися!.. А если б мы?! то-то!.. С природой глаз да глаз нужон!
Вот еще клеть, а в ней тоже дерево, с дуплом, мшистое такое.
– А тут чего? Никого не видать.
– А… Тут древяницу держу.
– Древяницу споймали?!?!
– Ага. Она в дупле хоронится.
– Во как…
Тесть кнут поднял, которым он перерожденцев-то охаживал, между прутьев просунул и по стволу постучал.
– Древяница! Вылазь!.. Вылазь, кому сказал!..
Молчит. Не хочет.
– Вылазь, говорю, сукина дочь!!! – Тесть кнутовищем в дупло тыкнул.
И точно, – быстро выглянула, мелькнула как тень, и назад головку спрятала.
– Видал? – обрадовался тесть.
– Чудеса… – обомлел Бенедикт.
– То-то. Эту в суп хотим. Так… Чего ж тут еще?..
А в клетях и плетенках все свиристит, кулдычет, перепархивает, что твой лес. И там вон на веточке соловьяток дюжина, как мышки. И там, глядь, синее перо мелькнуло. И в дальней клети тоже дерево голое, объеденное, без коры, и с того дерева сук торчит, голый тож, и на суку чего-то висит, белое, мятое, дырчатое, как ветхая простынь.
– У меня всего запасено… То-то, зятек! Летом ли, зимой – полная чаша. Пойдем, амбары покажу.
Показал амбары, где хлебеда хранится, садки рыбные показал, огороды. Хозяйство крепкое, – не то слово. Бенедикт и не думал, что такое богатство на свете водится. Теперь, стало быть, и он добру этому вроде как хозяин?! Хорошо!
Право, хорошо оно обернулося, грех жаловаться. Еще боялся чего-то… Чего боялся? Ничего такого уж страшного. Семейство дружное, за стол вместе садятся. Стол каждый раз от стены до стены яствами уставлен, а все до крошки съедают, Бенедикту за ними не угнаться.
Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч высказал, лидирует. За ней тесть, опосля – Оленька, ну а уж Бенедикт в хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.
А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, – как горох. После – черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: – Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! – тогда уж черед мясу. После мяса – блины: сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть, и – Господи, благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после – сыр и фрукты.
Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.
– Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?
Смеялися над ним.
– Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь объясняли?
Ведь какие вредные французы эти: поешь сыру, – тут тебя и выворотит, и прощай обед. Хоть сначала начинай. А крыжовник этот, фрукт кислый, страшный, волосатый, и того хуже. Грызешь, плачешь: козляком себя чувствуешь.
Это обед. Но окромя обеда тоже перекусываем: завтрак, второй завтрак, полдник, ужин, – обязательно. И на ночь с собой миску с едой дадут: а ну как ночью встанешь, по нужде, али как, – а от голода кишки сведет? Боже упаси.
Поел – отдыхать. На лежанке лежать. Дремать. У печки.
А то в сани сядем: осень, подморозило, так оно и хорошо. Вот с утра, глаза продрамши, с окна пузырь отведешь, глянешь: что природа-то? К зиме, никак? Воздух такой свежий, холодный, небо в белой мути. Первые снежинки, белые, большие, зубчатые, наземь падают. Сначала медленно, помаленьку, али сказать, штучно: пересчитать можно. Потом больше, больше, – вот уже сгустилось в воздухе: сначала забора не видать, потом построек ближних, а там разойдется, – и вообще ничего не увидишь, только сеть белая перед глазами пляшет. А в горнице чисто, тепло; печь потрескивает да гудит, лежанка широкая да мягкая, на лежанке Оленька развалилась, разленилась, из-под одеяла вылезать не хочет.
– Поди сюды, Бенедикт, любиться будем…
Окно опять завесишь, да и прыг к Оленьке под одеяло. Налюбившись, выползешь к столу, позавтракаешь, – и в сани. Сани тоже широкие, мягкие: шкурами устланы да подушками с курьим пером. А холопы еще шкуры несут: вроде как одеяла сверху. Обтыкают тебя шкурами со всех сторон, – лежишь, как в кровати. Теща бежит к тебе, миску с пирожками тащит:
– Ну-к, проголодаешься в дороге, не дай Бог.
Перерожденец валенками потопывает, ворчит.
– Погода… В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит…
На что намекает, сволочь?
– Давай, Терентий, не рассуждай. Езжай. Кататься желаю.
– Давно ли пешком ходил, шеф?
– Как ты смеешь! А ну, живо!
Вот порода подлая: все бы спорить, возражать, насвистывать. Ленивая тварь попалась, расслабленная: нет, чтоб мчаться вихрем, как Бенедикт любил, – нет, плетется нога за ногу, свистит, зубоскалит; а если девушка какая просеменит, – еще и комментарии себе позволяет:
– О, какой бабец объемистый!
Или:
– А ничего кадр!
Или Бенедикту:
– Может, подбросим этих?.. Эй, мочалки! Валитесь сюда!
Только народ пугает, скотина. И неуважение навлекает. А то вообще сядет посреди дороги и сидит.
– В чем дело, Тетеря?
– Кому Тетеря, а кому Терентий Петрович.
– Я тебе покажу «Петрович»! Давай двигай!.. Стой!.. Куда тебя несет?!..
– А мне в парк!..
И заржет, гадина.
Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? – горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый… Встанешь, пройдешься босиком, бесшумно… Пол в горнице теплый, – а это оттого, что спим на втором ярусе, а под полом – трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо… Ну, Оленька сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но все равно – тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.
Сначала дико как-то было. Мышь шуршит – жизнь идет, а и в стихах так указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут – ничего. Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать. Нету – дак, наверное, всех выловили.
Да… хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди – разные, верно ведь? Теща, к примеру – с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о чем. Все только: «кушайте», да «кушайте». Понял, кушаю. Рот открыл, наложил еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: «почему плохо кушаете?» Опять рот открыл, еды наложил, – с полным ртом разговаривать несподручно, – проглотил, приноровился заговорить, а она:
– Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.