* Своему вознице.
Заслышал Фердиад речь о рогатом копье, и, чтобы защитить низ тела своего, он опустил щит. Тогда Кухулин метнул ладонью дротик в часть тела Фердиада, выступавшую над бортом щита, повыше ошейного края рогового панцыря. Чтобы защитить верх своего тела, Фердиад приподнял щит. Но некстати была эта защита. Ибо Лойг уже приготовил рогатое копье под водою, и Кухулин, захватив его двумя пальцами ноги, метнул далеким ударом в Фердиада. Пробило копье крепкие, глубокие штаны из литого железа, раздробило натрое добрый камень величиной с мельничный жернов* и сквозь одежду вонзилось в тело, наполнив своими остриями каждый мускул, каждый сустав тела Фердиада.
- Хватит с меня! - воскликнул Фердиад. - Теперь я поражен тобою насмерть. Но только вот что: мощный удар ты мне нанес пальцами ноги, и не можешь сказать, что я пал от руки твоей".
* Который тот привесил как дополнительную защиту от рогатого копья.
Поражает теснота изобразительного ряда, переданная теснотою схватки головоногой массой, настолько плотной, что ноги, торчащие снизу, и головы сверху приводят в изумление автора, а демоны-духи, витающие обычно возле героя, вытеснены физически в этой стыковке тел, и все это требует специальной раскройки и оговорки. Теснота здесь такая, что просится на пряжку, на пряник, вызывая в памяти орнаментальную плетенку варягов, уловившую затем в свои сети русские буквицы. Но при этакой тесноте удивительна разветвленность рисунка, опрокидывающая понятие о былинном схематизме и впускающая в наше сознание бездну подробностей, острых, торчащих во все стороны и в то же время сомкнутых, подобно рогатому копью, которое ударом ноги Кухулин загнал в Фердиада. Это рогатое копье - символ искусства викингов, витиевато-раздирающий образ, действующий сразу на все наши нервы и ощущения. Чего, скажем, стоят такие, внедренные сюда же, в общую свалку, детали, как - недужные и слабоумные, потоптанные конями героев, специально упомянутые, не позабытые среди детей и женщин, или король с королевой, которые могли бы улечься в русло вытесненного потока, пожелавшего в этой сжатости измеряться не иначе, как шириною королевской постели, набивая ряд до отказа и сообщая ему остроглазие изощренной, до какой-то болезненности, хищно-вычурной жизненности.
Но самое здесь интересное и перспективное в общепоэтическом смысле это, безусловно, чудесное искажение впавшего в ярость героя. Таков уж талант Кухулина: он раздувается, как пузырь, по типу игрушки "уди-уди", и весь преображается в высший момент битвы, возбуждая ликование демонов, которых он превосходит своим изменившимся обликом, являя нам образ прекрасного в его кульминации, граничащей уже с чем-то чудовищным. Подобные образцы красоты доносят до нас драконы, украшавшие ладьи скандинавов. Вот как это происходило в более подробном отчете, позволяющем судить о фантастичности искусства Ирландии:
"Все суставы, сочленения и связки его начинали дрожать... Его ступни и колени выворачива-лись... Все кости смещались, и мускулы вздувались, становясь величиной с кулак бойца. Сухожи-лия со лба перетягивались на затылок и вздувались, становясь величиной с голову месячного ребенка... Один глаз его уходил внутрь так глубоко, что цапля не могла бы его достать; другой же выкатывался наружу, на щеку...* Рот растягивался до самых ушей. От скрежета его зубов извергалось пламя. Удары сердца его были подобны львиному рычанию. В облаках над головой его сверкали молнии, исходившие от его дикой ярости. Волосы на голове спутывались, как ветки терновника. От лба его исходило "бешенство героя", длиною более, чем оселок. Шире, плотнее, тверже и выше мачты большого корабля била вверх струя крови из его головы, рассыпавшаяся затем в четыре стороны, отчего в воздухе образовывался волшебный туман, подобный столбу дыма над королевским домом".
* Поэтому, сказано, женщины Ирландии, повально влюблявшиеся в него, кривели на один глаз - ради сходства с Кухулином.
Этот отрывок для меня равен открытию. Во-первых, он открывает, почему боевой поединок становится в центре искусства, требуя отдельного блюда, специального кадра для своего воплоще-ния. Человек предстает в нем в чудесноискаженном, живописно-раздувшемся образе. В этом смысле битва, требующая тотального выявления всех сил и способностей воина, наиболее пригодна для художественных созданий. Не только своим драматизмом, но резкой, переходящей в гротеск, означенностью прекрасного поединок, а также война, занимает передний план в истории мирового искусства, всякий раз возбуждая любопытство тысячных зрителей (включая бои гладиаторов и рыцарские турниры как форму театрального зрелища). В данном отношении сказка не отстает от "Илиады", а военные парады имеют общий с танцами индейцев сюжет, жаждущий от бойца не только силы и смелости, но и яркого оперенья, изобразительного вихря и грома. В основе битва лежит взрыв физических и магических сил, дающий искусству желанное изобразительное переполнение.
Далее мы видим, прекрасному не противопоказан гротеск. Это же высказал Пушкин в воинствующем Петре: "Его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен..." - способность красоты ужасать и почти смыкаться с уродством. Красота всевозможных идолов, варварских масок и т.п. заключается в том, что лицо восходит здесь в чудесно-искаженном, экстатическом состоянии, близком природе художественного вдохновения. Отсюда же мы постигаем, зачем во все времена, но особенно в полосе фольклорного созидания, народы любили чудовищ и со страстью предавались искусству демонстрации змеев, драконов - не в нарушение красоты, но во исполнение высших ее потенций. За исключением греко-римской античности (и то далеко не всегда), вовлеченной в интригу человекоподобных пропорций, все языческие религии влеклись к изображению божества как чудовища, видя в этом знамение магии суперпрекрасного - свойства богов убивать одним своим ослепительным ликом. Бог выступал, так сказать, в ярости своей красоты, извергающимся вулканом чудесного.
Наконец, много позже искусство христианской Европы строилось, мы здесь убеждаемся, не на пустом месте и не на греко-латинском фундаменте только, но на базе местных, древнеязыческих форм, чутких и восприимчивых к голосу новой эстетики именно соединением крайностей красоты и гротеска. Магические культы и образы оказываются более гибкими в отношении высшей религии, нежели застывшая в классических нормативах античность. В этом плане чудесное искажение Кухулина поистине благодатная почва для выращивания химер Нотр-Дама и шире - всей системы вывернутых конечностей, непропорционально укороченных или удлиненных фигур, перекошенных физиономий в искусстве Средних Веков, перешедшем от ярости битв к воссозда-нию духовных восторгов и божественных преображений. Лик божества чудесно исказился в язычестве кельтских, германских, славянских и прочих варварских капищ и без особых трений принял мимику таинства, облагороженную, просветленную по сравнению с монстрами прошлого, но высказанную столь же пронзительно рогатым копьем гротеска.
Осенью оранжевый цвет мешается с лиловым, и оба они имеют что-то общее - сверх своей желтой и синей основы, - и это общее мечется и перебегает из одного цвета в другой, как молния, и ударяет внезапно - красный!
9 октября 1969.
У меня густота стиля появляется там, где ничего нет, кроме листа бумаги, и вот сюда, на этот крохотный поплавок, необходимо взгромоздиться и жить, а мысли бьются и прыгают, и тогда, чтобы удержаться, ты скручиваешь ковчег чрезмерной метафорой.
На день рождения мне сделали подарок. Какой-то, почти незнакомый зек подает кулечек, а в нем - трубочка для шариковой ручки (одна). Ах, луковка, сколько раз она спасала, и я бы позволил всем, подавшим ее, взобраться на небо по ней, как по лестнице. В бедности сильней доброта. Как лохмотья лучше греют. Лохмотья - лохматые. Они уютнее и больше нам к лицу. Их не потому противно носить, что они лохмотья, но только - если чужие. И ощущение "чужих" сильнее дает нам знать, потому что душа, в них прозябающая, лучше прилипает к лохмотьям и на них остается - душой. Кому-то они были "свои" и об этом помнят. Но собственные наши лохмотья - что из вещей может быть роднее и ближе?..
Пришил тесемки на зимнюю шапку. А то старые - истлели. Смешно и трогательно - эти тесемки, эта беспомощность и тишина человека. На этом все мы держимся. И потому - живые...
13 октября 1969.
На дворе уже рано темнеет, и романтическим светом зажигается электричество. Стоило бы задуматься над мистикой электричества. На него уповал, о нем гундосил весь девятнадцатый век. Возвращаясь мысленно в детство, вспоминаешь электрический свет как первое соприкосновение с предосудительной магией. В электричестве есть ослепительность бриллиантина и хлесткость бенгальского пламени. Что-то потусторонее, шарлатанское и шутовское...