Перед тем как отправить кошечку на этот пир плоти, я был с нею как никогда нежен. Накормил до отвала ее любимой пищей. Она ж, как всегда чуткая, притихла. Мне даже показалось, что гон иссяк и можно теперь отменить вязку, случку – или как там еще назвать эту пакость? Но нет, плоть оказалась настойчивой, моя сокровенная ночь вновь содрогнулась от сладострастного вопля, испуганно прянули мои нежные сновидения. Поутру я наконец решился. Стоило мне выпустить кошечку из ею обжитого вдоль и поперек пространства, как зверек, следуя своему вернейшему инстинкту, то есть мышленью без образов, которым я тщился овладеть, скользнул кратчайшим путем к соседской двери. Я покинул ее в смущенье, будто неопытный сводник.
Весь день я ревниво прислушивался. Стенка была тонкой, по крайней мере, соседская дочка много лет терзала мне уши единственным фортепьянным мотивом. Но теперь за стеной царило затишье, иногда прерываемое жалким повякиваньем плюгавого котика. Так продолжалось дня три, – кошачья свадьба, видимо, все откладывалась. Может, и вовсе не клеилась. Встретив соседку в лифте, я предложил забрать у нее мою кошечку. «Не торопись, они привыкают друг к другу, – ответила беззаботно. – Скоро начнется». Ну что ж, почему б и кошачьей свадьбе не иметь прелюдию, то есть некоторую долю романтики? И у кошачьих должны быть любовные предпочтения.
Вскоре и правда началось – вопли самца и самки вразнобой, злобные и бесстыдно ликующие. Я заткнул уши тампонами из ваты, чтоб себя избавить от мук ревности, – хотя б смягчить их. В те дни я лучше, чем когда-либо, сознал, сколь замысловатую кудель сплела в моем доме кошечка, – невзначай, следуя природной естественности, унаследованной от предков – обитателей первобытного леса. Парадоксально для меня сопрягая время и место, она заплела вязь, подобную кружевной салфетке, прежнему символу домашнего уюта. Устроила созвучно природе дом, который нам от нее защита. Вот один из главных парадоксов, которым одарило меня это мелкое кокетливое существо. Нет ее, и мой дом бесприютен.
В эти мучительные дни я, глухой, как никогда усердно предавался кошачьему тренингу, но, все-таки недостаточно умелый, лишь рвал ремизки хитроумно заплетенного пространства, теперь с моей личностью едва ль не слиянного. Даже и блик моего образа, кажется, развеялся в обеспамятевших зеркалах. Как начинающий жонглер я постоянно ронял шарики, которых великое множество. Будто шаман, я жестом взывал к природе, но, коль та меня и одаряла, то не летним цветеньем, а осенней гибелью. Притом в кошачьей пластике я становился все артистичней, но, видимо, всего лишь как подражатель. В отсутствие кошечки, моя пустая мысль, откуда были теперь выскоблены память и ранние страхи, – казалось, весь мусор до конца выметен, – утеряла слитность, целенаправленность и внутренний смысл, оказавшись уже не на грани, а пожалуй, и за гранью существования. Вот как меня закляла моя маленькая колдунья.
5.5. Ну и ревность, конечно, – она постепенно разыгралась не на шутку, как прямо в юности. Позже я стал вовсе не ревнив к женщинам, исполненный равнодушья к любому существованию, кроме своего собственного, даже соседствующему. Пытка ревностью продолжалась еще дня два (3 + 2 = 5). Рано утром, после бессонной ночи, каким-то наитьем я вынул из одного уха затычку. За стеной тихо, потом звонок в дверь. На пороге – соседка. Кратко велит: «Забирай!». Буйная кошачья любовь ей наверняка уже осточертела. В соседской квартире я застал успокоительное для меня зрелище. Драный котик сидел на шкафу, испуганный, а моя кошечка на него злобно рычала снизу. Очевидно, что никакой взаимной теплоты у них не возникло. Соитие, как я и мечтал, оказалось вовсе бездуховным. Кошечка, однако, себя чувствовала виноватой. Уже дома, она кротко пососала мне руку, от чего, казалось, давно уж отвыкла, аккуратно прибрав коготки. Будто показывала, что между нами все неизменно, по-прежнему, и сама она прежний котенок. Себя вела подчеркнуто домовито, – быстро и непринужденно вновь связала от меня ускользнувшие нити. Словно добрый гений места, а не дикая природная натура, изгнала неуют и осеннее увяданье. Коготки, однако, она убрала не навек.
Я решил, что как-нибудь уж перетерплю следующий гон и за ним последующие, – ведь слишком драматично пережил плановую (вот словечко-то еще!) вязку моей кошечки. Первые дни и я был к ней предупредителен, старательно делал вид, что не принял близко к сердцу ее грехопадение. Между нами установилось чуть напряженное согласье, как у супружеской пары вслед за прощенной изменой.
У меня уже вовсе спуталось время. Мое в перехлесте с кошачьим, более истинным, заплелось в кружевные петли, паутинкой сопрягавшие пространство. Но притом равномерно тикала стрелка ходиков с перемежавшимся кошачьим взглядом, упорно диктуя время ложное, тупо прямолинейное, неверное по своей сути, – то, что я с ранних лет возненавидел. Но с ранних же лет я сохранил те грошовые ходики-самоделку, где туда-сюда метались кошачьи зрачки, что мне с малолетства казалось изначальной, естественной мерой времени. Не оттого ль кошка всегда мне виделась его хранительницей и сувереном? Да, ее время пространственно и прихотливо, но как существо тварное, она, увы, подвержена и обычному, уныло стремящему из прошлого в будущее, как морское теченье в бурливом океане. Я, собственно, вот о чем: соитье с тем поганцем не прошло бесследно, как и должно было случиться, – но я по чисто мужской рассеянности о последствиях не подумал. Короче говоря, кошечка забеременела, чего и следовало, конечно, ожидать. Я, однако, растерялся, ибо никогда прежде не имел впрямую дело с женской беременностью.
5.6. Беременная женщина меня приводила в смятенье. Я к ним относился, как к существам одновременно и оскверненным, и священным. Беременность я ощущал как смесь каннибализма с алхимией. Ну, в общем, испытывал вполне обычную для мужчины гамму чувств и ею рожденных мыслей. Тут и примесь, конечно, эгоизма, – ведь женщина, забеременев, лишь внимает великому действу, свершающемуся в ее утробе, отвлекаясь от всего мира целиком, и от меня в частности. Взгляд ее делался таинственно-отрешенным, будто блуждая в иных мирах, как у просто кошки в ее обычном состоянии. Тут примешивалась еще и зависть, чувство ущербности, обделенности природой, которая мне отказала в уменье, доступном и зауряднейшей бабе.
Подобные чувства и размышления вообще свойственны мужчинам. Но вот – детский страх, который, возможно, испытывают и другие, но у меня исключительной силы: что моя мать забеременеет. Тут уж целая буря переплетенных эмоций и букет опасений – что она отрешится от меня, прислушиваясь к своему телу, плененная грезой; и ревность, конечно, к еще не рожденному ребенку – брату или сестричке, – который, я понимал, потребует материнской заботы, притом что свою долю ее заботы я уже исчерпал. Да, вот едва ль не важнейшее – станет очевидной ее грешность, мать лишится ангелического сана. Наверняка этой зримой грешностью, – был уверен, – она будет еще и гордиться, свое налитое брюхо горделиво показывать людям с бесстыжестью блудницы. К счастью иль нет, но страх мой не сбылся. Мать осталась безгрешной, а я – без брата или сестры, – теперь вовсе без единой родной души на свете.
6.1. Но страх-то лишь притаился, будто капкан, заманка и тлеющая угроза. Потому к перспективе самому завести ребенка я относился с еще куда большим ужасом, – по-моему, я об этом уже где-то обмолвился. Здесь уж такой клубок чувств, что я даже никогда и не пытался его распутать, – как снять целебную повязку с гноящейся раны, как порвать тончайшую паутинку бытия, нарушить которую – смерть, похуже физической. Ну, я, конечно, находил своему нежеланию плодиться разумные доводы, вроде того, что не стоит умножать страдающий род человеческий, передавать свою муку чредой поколений до конца мирозданья.
Но, с другой стороны, свой ребенок, – лучше сын, чем дочь, ибо я мужчина, – не то ли самое зеркало, которое я искал средь зеркального боя? Ну нет, наблюдал своих отважившихся на деторожденье друзей вкупе с их отпрысками. Уж точно кривое зеркало, притом коварное, – твои свойства, прилаженные к вовсе другой жизненной структуре, к иной судьбе. В него глядеться не стоит – только собьет с панталыку. Короче говоря, намеренье той или иной подруги меня одарить ребенком я встречал не с обычной трусливой мужской уклончивостью, а с прямолинейной категоричностью. Хотя в других случаях исторгал женщин из своей жизни деликатно, однако настойчиво.
Долго я не замечал, – верней, не хотел придавать значения, – округлившемуся животику моей кошки, ее изменившейся повадке – она стала как-то мягче, редко себе позволяла дикие выходки. Наконец наступил день, когда беременность можно было определить без всякого ветеринара. Я был вынужден признать ее де-факто, оказавшись в положении не только благородного мужа, простившего грех своей супруге, но и также и готового признать незаконного ребенка. Вернее, детей, – я знал, конечно, что кошки многоплодны. Отвращенья грешный зверек у меня не вызывал, скорей, чувство близкое к благоговению. Кошачья тайна в ней умножилась вселенской тайной продленья рода. Ее движения стали в чем-то еще более совершенны, несмотря на их некоторую тяжеловесность. Я же усердно осваивал пластику заботы, – теперь умело терся лбом об ее лобик. Она, чувствую, понимала, что это именно свидетельство заботы, а не просто навязчивость.