Теперь страх подкрался с другой стороны: «Что, если отец начнет меня бить? Тогда хоть опять беги куда глаза глядят».
Я вскарабкался на забор и прыгнул во двор, на кучу угольной золы. Отсюда тихонько пробрался в нашу комнату. В комнате было темно и тихо. Я даже слышал, как бьется у меня сердце. Вдруг близко зашлепали босыми ногами. Конечно, это Маша. Я проворно залез под кровать. Но Маша услышала шорох и испуганно крикнула:
— Кто тут?…
Не дождавшись ответа, она убежала.
Я затаил дыхание. Через минуту послышался знакомый скрип маминых туфель и шлепанье Машиных ног. Мама и Маша стали чиркать спичками.
Мама сказала:
— Это тебе почудилось.
— Нет, не почудилось, — ответила Маша. — Я слышала своими ушами. — И сейчас же крикнула: — Ой, под кроватью кто-то!..
Мама опять чиркнула спичкой, нагнулась и не своим голосом сказала:
— Боже мой, Митя…
Маша взвизгнула и умчалась.
А еще через минуту отец, мама, Маша и Витя хватали меня руками, прижимали к себе, целовали в щеки, в нос, куда попало.
Потом отец всех из комнаты услал и начал мне говорить, как я нехорошо поступил, что ушел из дому. Я сидел понурясь на кровати, а он ходил по комнате и все говорил, говорил, говорил. И я уже слов не понимал, а только слышал его голос и с тоской думал, когда же он кончит, чтобы я мог встать и побежать к Вите и Маше.
Наконец он кончил. Я сказал:
— Прости, папочка!
А за дверью стояли Маша и Витя и ждали. Как только я вышел, они потащили меня во двор, чтобы я им все рассказал. Им не терпелось узнать, где я был и почему на мне турецкая феска.
Отец раньше времени закрыл чайную. Мы сели в «этом» зале ужинать. Мама все подкладывала и подкладывала мне на тарелку. И тут, при ярком свете газового фонаря, я увидел, что у отца клок волос стал белым, будто его посыпали мукой.
Мы, дети, очень любили маму, а отца боялись. Но сейчас, когда я увидел этот седой клок, мне стало жалко отца до слез.
Узнав, как арестовали Петра, отец сказал:
— Сволочи! Петра небось сразу нашли, а ребенка, сколько я ни обивал пороги в полицейском управлении, и не подумали искать!
Наконец мы улеглись. Мама потушила лампу и зажгла ночник. Я был счастлив, что вот опять дома, что вижу на потолке знакомый светлый кружок от ночника и слышу, как рядом посапывает Витя. Но седой клок все стоял перед моими глазами и не давал мне уснуть. Я думал: ведь отец любит нас и лезет из кожи, чтобы одеть и прокормить, почему же он часто бывает такой несправедливый с нами? Без него мы громко разговариваем, смеемся, но только он покажется в дверях, мы сразу умолкаем.
Я уже засыпал, когда отчетливо услышал голос отца: «Выгонят!» Я поднял голову. Но нет, в комнате было тихо. «Выгонят»!.. Гадкое, противное, мучительное слово! Это оно всему причиной!» — смутно подумал я.
Но счастье, что я опять дома, с такой силой нахлынуло на меня, что я обнял руками подушку и заснул.
На другой день я узнал, что мое бегство, какое оно горе ни причинило всему нашему семейству, спасло отца.
Медведева из себя выходила, требуя, чтобы отца выгнали. И ему уже объявили, чтобы он очистил помещение. Но когда узнали, что его сын, боясь наказания за дерзкий смех над дамой-патронессой, бежал из дому, то смягчились и не тронули. Говорят, за отца хлопотала мадам Прохорова, та, что с усиками. Мама сказала:
— Дай бог ей здоровья. Все-таки она хорошая, хоть у нее и ветер в голове.
И жизнь пошла по-прежнему: я сидел за буфетом, Маша мыла на кухне посуду, а Витя играл в «том» зале в шахматы и следил, чтобы босяки не рвали газеты на цигарки.
Когда наступил август и листья на деревьях стали сохнуть, все мы перешли спать из комнаты во двор. И вот, проснувшись ночью, я опять услышал разговор мамы с отцом. Мама говорила:
— Что же это такое! Переехали из деревни в город, чтоб дети учились, а они пошли в половые да судомойки. Дошло до того, что из дому бегут.
— Чтоб учить — надо деньги иметь, — отвечал отец. — А где их взять, деньги эти?
— Да ведь немножко от покойного Хрюкова еще осталось, царство небесное неудачнику!
— Те я хотел про черный день придержать…
— Про черный день!.. Куда уж черней, когда вшивых босяков обслуживаем!.. — Мама помолчала и сказала: — Конечно, не в гимназию, а хоть бы так куда-нибудь. В четырехклассное городское, что ли… Там, говорят, за право учения с бедных могут и не брать…
На другой день отец посадил меня за таблицу умножения.
А еще через неделю мама перекрестила меня, и я пошел с отцом в школу держать экзамен.
В школе за столом сидели учитель с золотыми пуговицами на тужурке и батюшка. Они вызывали мальчишек к столу и задавали им разные вопросы. Вызвали и меня.
Батюшка спросил:
— Молитву господню знаешь?
— Знаю, — ответил я.
— Ну, прочти.
— «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим. Воздайте кесареви — кесарево, а божие — богови!» — бойко прочитал я.
— И все? — удивился батюшка. — А где же «не введи мя во искушение, но избави мя от лукавого»? Где «хлеб наш насущный даждь нам днесь»? И потом — зачем ты приплел «кесареви — кесарево»? Это же совсем из другого места.
Я молчал.
— Не силен, брат, ты в слове божием, — вздохнул батюшка.
Тогда за меня взялся учитель. Он сказал:
— Возьми мел и напиши: «Просьба принять меня в приготовительный класс».
Я знал, что Витя держит экзамен в первый класс, и написал на доске: «Прозба принять меня в первый клас».
— Ишь, куда захотел! — усмехнулся учитель. — Ну, а таблицу умножения ты, «прозба», знаешь?
— Знаю, — ответил я.
— Ну, скажи.
— Пятью пять — двадцать пять, шестью шесть — тридцать шесть, семью семь — сорок семь, — с готовностью ответил я.
— Здорово! — удивился учитель. — А стишки?
Я хотел прочитать стишки про «наоборот», которые читал клоун в цирке, но побоялся участка и прочел про козла с козлихой. Батюшка так засмеялся, что у него запрыгал живот, а учитель только головой покачал.
— Эх, ты! Ну, прочитал бы про травушку-муравушку или про букашку, а то на тебе — про козлиху!
Он оглядел меня с ног до головы, подумал и сказал:
— А занятный. Жалко такого не принять.
— Как же его, Николай Петрович, принять, когда он молитвы господней не знает! — ответил батюшка и вытер красным платочком глаза. — Ох, насмешил меня, грешного!
— А вы, батюшка, поучите его молитве этой, он и будет знать.
Учитель мне понравился, и я сказал:
— Вы только примите, а я все точки с запятыми превзойду.
И меня приняли.
С этого дня пошла новая жизнь.
ВЕСНА
1. Четыре урока
— Мимоходенко Дмитрий!
Я пошел к доске. С парты мне видны были стриженые затылки всех мастей и бородатое лицо Льва Савельевича, склоненное над классным журналом. Теперь, когда я стоял у доски, я видел черную волнистую макушку учителя и много мальчишеских рожиц. Конечно, все мальчишки уже приготовились прыскать и хихикать: раз Лев Савельевич вызвал к доске Заморыша — значит, будет потеха. А главное, у каждого пропал страх, что Лев Савельевич может вызвать сегодня и его: потеха с Заморышем раньше звонка никогда не кончалась.
— Учи-ил? — по обыкновению нараспев, спросил меня учитель.
— Учил, Лев Савельевич, — охотно ответил я.
— С любо-овию?…
— Нет, Лев Савельевич. Разве интересно склонять по-церковнославянски «раб»?
Мальчишки захихикали. Учитель повернулся ко мне лицом:
— И ты мне это так прямо и говоришь?
— А как же! Вы же сами приказывали нам говорить всегда правду. От слов «рабоу», «рабямь», «рабе» у меня затылок болит.
Учитель долго молчал, потом вздохнул и потянулся за ручкой.
— Ну что ж, раз ты сам признаешься, то незачем и время тратить на опрос. Ставлю тебе единицу.
Он обмакнул перо в чернила, но ставить отметку в журнале не спешил, видно, ждал, что я скажу.
И я сказал так, будто советовался с ним, какую правильнее поставить мне отметку:
— Единицы, наверно, мало: все-таки я два часа зубрил. Да вы меня, на всякий случай, спросите, Лев Савельевич.
Учитель взял в руку свою длинную бороду, засунул кончик ее в рот. Пожевав бороду, он сказал:
— Хорошо, Мимоходенко, я проверю, чего ты достиг за два часа зубрежки без любви к предмету. Но прежде ответь мне на такой вопрос: представь себе, что ты идешь по улице… Да, по улице…
Все с любопытством ждали, что сегодня придумал Лев Савельевич, чтобы потешиться надо мной. По голосу учителя я, конечно, догадывался, что вопрос, который он мне задаст, будет каверзный.