Тем не менее я знал, что никакой флотилии космолетов не будет — теперь я знал это, как никогда прежде, со спокойной и ясной уверенностью, которая порождала — да, надежду, но того рода, что была мне незнакома. Вера, что у нас была, да еще столь долго — по крайней мере у части из нас, — в то, что однажды наши небеса вспыхнут и засияют повсюду, наводнившись канопианскими космолетами, и что затем все наше страдающее население обретет безопасность «среди звезд» — это было упование на будущее. Но оно не было будущим, продолжавшим наше прошлое. Тогда-то во мне и произошла подлинная и окончательная перемена — в тот самый момент, когда я наконец оставил старые надежды и мечты и твердо смотрел на совершенство этого высокого черного шпиля, все еще отражавшего свет небес, как и некогда наша стена, в те далекие времена, когда она еще была чистой и нетронутой холодом. Внутри меня забил какой-то маленький источник силы и уверенности, и я почувствовал себя несокрушимым, и понял, что становлюсь сильнее. Эта сила была тем, чем был я — я, Доэг; и по ней — подобно тому, как облака и птицы плывут по небу, совершенно его не изменяя, — потекли мысли и чувства. Среди них была хотя и очень слабая и даже довольно нелепая, одна знакомая мысль: «Однажды придет Канопус и спасет нас…» И когда я смотрел на лица своих друзей — лица, знакомые мне так же, как и мое собственное, — мне казалось, что в их глазах, порой представлявшихся мне также и собственными, я вижу то, что знал для себя как истину. Даже если кто-нибудь из них и сказал бы: «Быть может, они появятся завтра!» — а другой ответил бы: «Или послезавтра, или на следующей неделе — в лете еще достаточно дней или недель, чтобы выжить!» — то эти слова представились бы исходящими из их поверхностной сути, и говорившие даже полностью не отдавали бы себе отчет о сказанном. По глазам своих товарищей я видел, что их ум был занят совершенно иным типом мыслей, или размышлений, или даже убежденности.
Поразительно, как идеи приходят на ум или в умы: в одну минуту мы думаем о том или ином, как если бы не допускали ни одну другую мысль; спустя же короткий промежуток времени в наших головах уже появляются совершенно отличные убеждения и возможности. Как же они там оказались? Как они пришли, эти новые понятия, мысли, идеи, убеждения, выдворив предыдущие, и почему, в свою очередь, в скором времени, несомненно, должны и сами тоже смениться?
Я знал, пока мы все ожидали, дрожа под шубами, с тусклым отблеском солнечного света на лицах, что в то время как мои товарищи бормотали: «Канопус придет, нас спасут» и прочие обрывки и ошметки наших прежних мечтаний, внутри них происходили изменения, в которых они не отдавали себе отчета.
Так мы и оставались там, все вместе на склоне холма, местами поросшего травой да низкими жесткими растениями, с заснеженными землями за спиной, откуда налетали суровые и резкие ветра. Ни один из нас не выказал какого-либо намерения двигаться, или поговорить о нашей ответственности перед населением, или обсудить, что мы должны делать: отправиться ли на поиски пропавших стад, разослать ли послания об их исчезновении или же нечто совсем другое, что при обычных обстоятельствах подняло бы нас на ноги и побудило к деятельности.
Мы вглядывались не только в угрюмые пространства болот и тундры вокруг колонны, но — и даже больше — друг в друга. Все чаще и чаще наши взоры останавливались друг на друге: испытывающе, настойчиво — как будто мы не знали каждого из нас, как знали на самом деле — так хорошо, что в любой момент могли взять на себя работу другого и — в некотором смысле — стать этим другим. Мы пристально всматривались в глаза и лица, словно в них можно было прочесть много больше, нежели мы когда-либо думали. И вскоре мы образовали подобие круга, и наши взоры были устремлены внутрь этого круга, а не наружу, к крохотным пространствам нашего «лета». Мы смотрели внутрь, словно истина, доступная нам, была там, между нами… в нас… среди нас. В том, что мы были вместе, вот так, в нашей крайности.
И именно в таком состоянии некоторое время спустя нас и нашли Алси и Джохор, вышедшие к нам из белой пустыни, и по тому, как они спотыкались и обходили неровности почвы, было видно, насколько оба истощены. И они рухнули среди нас, и лежали, закрыв глаза. И мы увидели, как желтая кожа обтянула их черепа.
Мы подождали, пока Алси открыла глаза и села, да и Джохор сделал то же самое.
Я спросил у нее:
— Ну и как тебе понравилось быть Доэгом?
Она ответила, улыбаясь:
— Доэг, мне казалось, что когда я говорила, все, что со мной происходило, все мои мысли и все мои чувства, все, чем — как я считала — я должна была быть, все это слагалось в слова, слова, слова — распределенные, упакованные и отосланные… Да, Доэг, я-Доэг видела, как Алси делала то или иное, чувствовала то-то, думала так-то — и кто же была Алси? Я наблюдала за ней, видела, как я вела себя среди всех остальных… А теперь я оглядываюсь на себя как на Доэга, сидевшую в сарае с Джохором, я вижу себя там и вижу Джохора — двух людей, беседующих между собой. И кто же был Доэг? Кто, Доэг, есть Доэг? И где же теперь Алси или Доэг — ибо что же теперь осталось от нас? И кому ты, или я, или любой из нас будет рассказывать наши сказочки, петь наши песенки?
И она с улыбкой посмотрела на меня, а затем на Джохора, который лежал, опираясь на локоть, а затем взглянула и на остальных. Медленно она смотрела на одного за другим, а мы все смотрели на нее. Когда Алси вернулась к нам, вместе с Джохором, наше небольшое собрание стало осознавать себя, наше положение, еще более остро. Мы ощущали себя так же остро, как и видели — на холодном склоне холма, под низким холодным бурлящим небом, полсотни человек, сидящих вместе, пятьдесят кучек грязных ворсистых звериных шкур, в каждой из которых была заключена дрожащая масса костей и плоти — и мыслей и чувств тоже (но где они, что они?). Мы жались друг к другу, слушая, как бури на горизонте визжат, бушуют и грозят этому нашему скоротечному лету, которое было не более чем крохотным пространством или временем на самом краю планеты, ибо уже начинал проявляться холод приближающейся зимы. Белое на черном, крохотные белые частицы на черной почве, белые крупицы и кристаллики, усыпающие скалы, серо-зеленые травы и жесткие растеньица — и белые хлопья в воздухе вокруг нас, пока еще немногочисленные, порхающие, играющие в тусклом солнечном свете, парящие и опускающиеся, чтобы улечься на покрытую инеем землю. Высоко над нами, под тяжелыми белыми облаками с черными провалами, кружили огромные птицы снега, белое на белом.
— Если ты больше не Алси, — сказал я ей, — то это означает, что снежные зверьки мертвы?
— Загоны теперь пусты, все до одного.
Мы все смотрели — хотя осознали, что же мы делаем, только потом — на ее руки: эти сплетения тонких косточек, некогда бывшие такими большими и такими умелыми, а теперь становившиеся все меньше, слабее, ранимее.
А она смотрела на Джохора. И тот ее взгляд описать не так-то легко. Одно точно — в нем совершенно не было мольбы. И даже потребности в чем-то. Что было в нем, и более всего остального, так это узнавание его, эмиссара Канопуса.
— Я больше не Алси, — сказала она ему. — Ни в коей мере, ни в коей роли. — Это прозвучало почти как вопрос, и через мгновение она сама и ответила на него: — Где-то еще существует Алси — в другом пространстве, в другом времени. Алси не может исчезнуть, поскольку Алси есть и должна непрерывно воссоздаваться. — Она, по-видимому, снова ожидала, что Джохор заговорит, но тот лишь улыбался. — Хотя мы и не видим их, ведь сейчас день и солнечный свет скрывает эту истину, но наше небо полно звезд и планет, и на них-то и существует Алси. Алси — там я и есть, поскольку так должно быть.
— Поскольку так должно быть, — эхом отозвались голоса из нашей группы.
— Итак, поскольку это не Алси, то кто я тогда, Джохор, и как меня зовут?
И я сказал ему:
— Доэг рассказывает истории и поет песни во всех временах и всех пространствах, везде, где люди общаются при помощи звуков, так что, если я больше не Доэг, тогда Доэг все еще есть, и, быть может, когда опускается тьма… — А она опускалась, пока мы разговаривали, и появлялись крохотные далекие звезды. — Поднимая глаза, мы смотрим на миры, где Доэг выполняет свою работу, ведь Доэг должен быть. Но кто тогда я, Джохор, и как меня зовут?
А затем подал голос и Клин, Производитель Фруктов, Хранитель Фруктовых Садов:
— В нашем мире больше нигде нет ни одного сада, или фруктового дерева, или плода, ничего не осталось от всей этой красоты и изобилия — и поэтому я более не Клин, ибо Клин был тем, что я делал, — Клин трудится где-то в другом месте: там Клин прививает побег к побегу, там Клин выращивает, экспериментирует, создает, это благодаря ему ветви тяжелеют от цветков, а затем и от плодов. Но не здесь, о нет, не здесь, и поэтому я более не Клин. И как же меня теперь зовут?