- Ты согласна родить? - повторил он свой вопрос.
- Хочу!
Он был с нею чрезвычайно нежен, но и в этой нежности Лиза ощущала свою подчиненность, которая, впрочем, доставляла ей определенное удовольствие, чисто по-женски. Может быть, умом она бы не желала быть зависимым человеком, но женская природа делала ее таковой, помимо воли, помимо рассудка. Так! Он слишком сильно, до режущей боли, сжимал ее груди, мял их в каком-то диком экстазе, мял ее всю, вгрызался так, словно она была гранитная, придавал ее ногам, рукам, всему телу какие-то немыслимые положения, от которых и у него, и у нее просто захватывало дух, как будто они, свившись в клубок, летят в пропасть, но вдруг у них вырастали крылья, и падение, стремительное падение оканчивалось взлетом, неимоверными взмахами крыльев, и начиналось плавное парение, после чего начинался стремительный набор высоты, они перелетали через скалы, чтобы с каким-то трагически-радостным криком вновь ощутить сумасшедшее падение, столь молниеносное, что, казалось, еще одно мгновение и они насмерть расшибутся о скалы, но у самого дна ущелья они ухитрялись делать мертвую петлю и выходить из пике, дабы набирать новую высоту, недостижимую в представлении и достижимую в решительном действии, действии, которое опрокидывало все теоретические знания о любви, все описания эротических состояний, поскольку если бы люди довольствовались только теориями в этой области, то они бы никогда не стали людьми в полном смысле этого слова, потому что человек прежде всего существо рождающее, а не погребающее. Хотя тут же в голове Беляева пронеслось, что человек - это то и другое: и рождающее, и погребающее, и, возможно, воскресающее.
Она надела его рубашку, пришедшуюся ей почти что до самых колен, и села к столу. Беляев обвязался полотенцем и тоже сел. Лиза налила по рюмке коньяку. Они с радостью выпили, чтобы утолить жажду и набраться сил. Лиза шелестела фольгой шоколада, ломала его тонкими пальцами с алым маникюром и кормила Беляева. Он, как тихое животное, жевал и постанывал от удовольствия. Затем он стал ломать шоколад и кормить Лизу. И она, подобно бессловесному животному, жевала и постанывала. Шоколад они заедали яблоком и лимоном.
- Ты не можешь сказать, с каких лет ты помнишь себя? - спросил Беляев, любуясь жующим красным ртом Лизы.
- Не помню.
- А я помню себя, наверно, с момента зачатия! - вдруг выпалил он. Какое-то странное чувство темноты первой памяти иногда возникает во мне. Это я бы назвал - темной памятью. Как будто бы я был свидетелем своего зачатия...
- Невероятно! - улыбнулась Лиза, губы ее становились коричневыми от шоколада, изредка она облизывала их языком.
- Это странное чувство, которое приходит ко мне довольно-таки часто. И я со стороны вижу мою мать и моего отца. И у меня возникает немножко медицинское чувство. Знаешь... когда у кого-нибудь рана, или человеку делают операцию, все твои чувства как бы атрофируются, остается лишь одно брезгливая необходимость. Понимаешь?
- Понимаю.
- И вот я думаю, что наш ребенок видел нас с тобою, и что у него сейчас возникло это чувство брезгливого безысхода... Его вроде бы нет, ребенка нет, и в то же время он уже есть, присутствует, сейчас выйдет и с ужасом спросит: что вы делали в постели? Почему так это по-животному, так дико, так варварски. Как вы могли при мне выставить напоказ все свои члены, все свои мерзкие места? И что мы скажем с тобою в ответ?
- Ты говоришь черт знает что! Ты нарушаешь всякую последовательность! Ребенок со временем сам догадается, что для чего у него существует. Об этом не говорят. Мне, как и любой женщине, каждый день нужно подмываться, но я же не говорю об этом во всеуслышание! И тебе с медицинской точки зрения, вдруг смело сказала она, глядя прямо ему в глаза, - нужно каждый день мыть с мылом свой орган! Но мыть и говорить - совершенно разные вещи. Ты должен каждый день принимать ванну, но не говорить об этом. Это великое ханжество, по-моему, присущее только русским, с презрением говорить о любви.
- Ты для меня сделала откровение! - изумился Беляев, теряя всякую надежду на новое возбуждение. - А ты - не русская?
- Русская! И считаю, что все проблемы деторождения, извращений, уродств идут от этого, от фанатического отвержения любви... Вся литература провоцирует к этому... За неудачной любовью-стреляться, после измены - в реку! Переоценка такой обычной вещи, как любовная жизнь, недопустима, - это уже говорила не просто Лиза, а мать, мудрая женщина. - Без любовной жизни нет этой самой жизни, нет ее полноты! Это же элементарная физиология, как то, что мы едим, что, случается, заболеваем, да так, что не контролируем свои физиологические отправления. Да как я у Кольки возьму ползунки и скажу ему, что ты негодяй наделал, испачкал все штаны. Да он ничего не поймет! Будет прыгать в своей кроватке, стоять у бортика, держаться за него и прыгать... Два зуба вперед! И протянет еще ручонкой мокрую пеленку!
Беляев с некоторым испугом слушал ее, сжимался и понимал, что эта женщина его вещью никогда не будет. Но ведь было, было ощущение вещи!
- И к тебе, Николай, пришла, потому что ты мне мил, потому что я хочу отдавать тебе все! Поэтому у нас может что-то склеиться. Не хочу вспоминать своего мужа. С ним ничего не склеивалось. Я хотела, а он спал рядом. Я тебе сознаюсь, Коля, раз уж ты решил на мне жениться, что я любвеобильная, люблю любовь любить, и говорю тебе об этом прямо. Если мы этот вопрос не решим, то остальное - мельтешенье! - она взяла бутылку и налила себе, а затем ему. Это и есть - любовь, это и есть - семья! Нужно бежать домой для того, чтобы встретиться с тем, с кем ты нетерпеливо хочешь броситься в постель, чтобы любить, и доставлять друг другу удовольствие. Ты мне его, любимый, доставляешь!
Она встала. Незастегнутая рубашка разошлась. Беляев увидел впадинку между грудями, живот... Лиза подошла к нему, взяла в руку край полотенца, закрывавшего бедра Беляева, и одним движением сдернула его. Только теперь Беляев догадался, что Лиза была пьяна. Да и он ощущал легкое опьянение.
- Ох, как же я люблю тебя, любимый, - забормотала Лиза, взяла его за руку и потянула.
Он ощутил прикосновение ее губ к своему плечу, и вместе с ней зарылся в снежной белизне простыней и пододеяльников... Он гладил волосы Лизы, гладил ее спину и восхищался ею, ее смелостью, ее прямотой и беспощадной жизненной логикой.
Крылья ангелов подхватили их, как снежные звездочки, и понесли в круговерти метельных снов, свершающихся наяву.
Он открыл глаза, и увидел, что уже утро, что за окном светло и что в комнате горит свет. Лиза спала. Ее волосы разметались по подушке, губы были приоткрыты, она улыбалась во сне. Некоторое время Беляев неотрывно смотрел на нее и любовался ею. Она была тревожно-очаровательна. Он тихо встал, потянулся, выключил свет, погасил гирлянду на елке. Открыл бутылку шампанского, початую, в которой оставалось чуть меньше половины, налил себе полфужера и с удовольствием выпил. Затем надел трусы и накинул старенький халат, в котором еще когда-то ходил на уроки труда в школе, и который ему был сильно мал.
Сходил на кухню, поставил чайник и все думал о том, что говорила Лиза, какая она стала опытная и другая. Он немного побаивался теперь ее, но эта же боязнь толкала его к ней. Соседи уже пробудились, шастали по квартире, кто-то сидел в уборной, Поликарпов брился в ванной. Беляев попробовал свою щетину ладонью и тоже решил побриться. Когда он это проделал следом за Поликарповым и вернулся в комнату со вскипевшим чайником, Лиза еще спала. Беляев сел за письменный стол, открыл книгу, но не читал, а лишь рассматривал черные знаки, их начертание, расположение на полосе, отбивку абзацев, пробелы между строками. Затем встал, подошел к Лизе, глаза ее не открылись. Она со сладкой улыбкой шевелнулась как бы во сне и повернулась на спину. Беляеву показалось, что она проснулась, но не хотела показывать это и не открывала глаз.
- С добрым утром! - сказал он.
- Приляг! - с ленивой страстью шепнула она. Они привели себя в порядок в первом часу дня.
Лиза подкрасила губы и оделась. Они вышли на улицу. У подъезда Беляев, чуть не упал, поскользнувшись, и шапка упала с его головы. Надевая ее, он сказал:
- Смогу ли я съехать с бульвара?
- Ха-ха-ха! - громко рассмеялась она. Маленького Колю она вывела в шубке, подпоясанной армейским широким ремнем.
Беляев склонился к нему, рассмотрел синие глазищи.
- Мой папа офицей! - прокартавил Коля, ударяя по снегу лопаткой.
- Офицей! - переспросил Беляев, подлаживаясь под ребенка.
- Фицей, фицей, - согласился Коля, укоротив слово еще и на "о".
Лиза в глазах Беляева теперь окончательно и бесповоротно заматерела, как колхозница на скульптуре Мухиной.
Беляев перехватил у нее веревку санок. Они пошли на бульвар. Прохожих еще было немного. Видимо, спали, отходили после праздничной ночи. Был морозец, светило солнце. И была напряженность в душе Беляева от появления в поле его действия нового человека, пусть маленького, но все-таки. И этот маленький был более независим, чем большой Беляев. Маленький не вникал в тонкости переживаний Беляева. Да и, разумеется, не мог вникнуть в силу ряда объективных причин, одна из которых бросалась в глаза - его трехлетний возраст. Видимо, думал Беляев, он в своем возрасте владел абсолютной свободой. Конечно, внешний мир его связывал. Но он этого не понимал. Он обладал внутренней свободой. Не обременен был условностями человеческого общежития.