Когда Семен знакомил Светлану с остатками своей родни - со мной и с Яковом, мусолящим в руках винтики от кинопроектора, - та коротко глянула на беззубого Якова, потом на меня, двенадцатилетнюю босячку, до того тощую, что мою грудь можно было приспособить под стиральную доску, и сказала, обхватив живот с боков, как тыкву: "Подрастай, надо нам народ рожать взамен сведенного!"
Она была веселой и юркой, как мышь, работящей, неутомимой в хозяйских хлопотах. Целыми днями она крутилась в делах, голося звонкие белорусские песни: отмывала затоптанные полы, скоблила кухню, носилась в надутом ветром сарафане по рынку, - так что еще до появления Петра наша разграбленная обитель снова стала похожа на человечье жилье.
А потом родился Петр, а через год - Алексей... Моему отцу не удалось стать патриархом рода, и теперь за развод потомства взялся Семен.
С виду все получалось ладно: дом посвежел, дети дали дому жизнь семья! И даже в тридцать восьмом, когда Семена заглотил НКВД, Семен, как Иона из утробы Левиафана, вышел из его пасти в славе! Вот он, герой, снялся с возвращенным орденом... И только в войну снова подал голос отпостившийся зотовский бес.
Петр с сорокового предвоенного года тянул в армии срочную службу. Алексей готовился поступать в университет... Но в июне сорок первого немцы бомбили Киев, где располагалась часть Петра, а Алексей в июле записался добровольцем. Ну, а к концу лета в Мельне уже были фрицы... Семен в военкомат не успел. Он ушел в лес и сколотил там партизанское ополчение, лесное его воинство так себя прославило, что германцы назначили награду не только за голову Семена, но и за любого молодца из его отряда. Семенову Светлану угнали в Германию. Якова расстреляли как брата партизанского главаря... Так что, зная, как фрицы мирных за партизанские подвиги жалуют, выходит, что хоть и не своими руками Семен убил жену и брата, но кат - он. Семен весь был в своем геройстве, как угодник в позолоте, а кому его славу расхлебывать - заботы ему не было. Известно: во всяком ратном деле и радость, и ужас есть, только человек так устроен, что радостью он, будто водкой, упивается, а ужас, как догадку о завтрашнем похмелье, из головы вон гонит. Потому гонит, чтобы в радости не было ему памяти о плате, какая с него за удовольствие взыщется! Так и Семен той страшной мысли не думал, что за его подвиги у невинных головы летят.
Якова расстреляли во дворе у дровяника... Накануне Семен спалил комендатуру. Я сбереглась - укрылась на ночь в одном знакомом доме, а когда вернулась, то застала у дровяника двоих полицаев, заваливающих в телегу моего мертвого дядю. Я выглядывала из-за бани; я была совсем близко - на моих глазах полицаи, матерясь, бросили Якова в телегу, и его костлявое тело, будто мешок картошки, шмякнулось туда с глухим стуком. Потом они ушли, а старик-возчик тронул лошадь со двора. На улице я догнала старика он был наш, мельновский - и спросила: куда он везет моего покойника? Возчик сказал, что ему велено зарыть тело где-нибудь за городом, безымянно, и я едва его упросила повернуть телегу на кладбище... У старика была лопата; вместе с ним мы закопали Якова недалеко от могилы отца. Мы хоронили его без гроба, наспех, и когда взялись опускать тело в яму, я почувствовала, что икры у Якова еще мягкие...
А меня немцы почему-то не тронули. Старик Серпокрыл, у которого я пережидала ночь, пока горела комендатура, говорил, что для фрицев я - не только племянница партизанского батьки, но и дочь врага советской власти, а таких им косить не резон. Если это правда, то выходит - мертвый отец был мне защитником, в то время как его живой брат скликал на меня воронье!
Когда фашистов выгнали из Мельны, по воле случая Зотовы снова слетелись в гнездо: вернулся из леса Семен, прибыли, подлатанные в госпиталях, Петр и Алешка. Последний успел даже подселить к нам свою невесту - дочь Вершинина, ссыльного ленинградского профессора, - отца ее, после прихода наших, обвинили в сотрудничестве с оккупантами (в школе при немцах он учил детей биологии) и упекли в лагерь, оставив дочь в сиротстве. Наташа Вершинина быстро сделалась нам своя, - из-за нее никому не пришлось тесниться, ведь с нами больше не было Якова и Светланы... Но семействовали мы недолго. У Алешки кончился отпуск по ранению, а лесное воинство расформировали по регулярным частям, и Семен отправился на фронт вслед за младшим сыном. Снова нас осталось трое: я, Наташа и Петр, за хромоту комиссованный вчистую. Правда, за свою побывку Алешка похлопотал, чтобы нам без него не скучалось - Наталья от него понесла, и в конце сорок четвертого нас уже было четверо.
К тому времени город стал понемногу поправляться. С фронта потянулись калеки, развернулся в Мельне на их руках (у кого остались руки) и на женской силе цех по пошиву армейских кирзачей. При сапожном цехе устроился снабженцем и Косулин-младший. С правой руки миной ему оторвало три пальца; от фронта его освободили; он приехал в Мельну и тут узнал про отцовскую славу немецкого хвоста и его злую участь. Мне было его жаль - сын за отца не ответчик, да и фронт его медалями жаловал, но жить с таким узелком в памяти душно...
Он мне нравился. Я работала кладовщиком при цеховом складе Косулин-младший часто заходил ко мне по служебной нужде, а иногда, уже не в службу, провожал со склада домой. Он был щедр и внимателен - он не раз делился со мной черт-те где раздобытой тушенкой, угощая так весело и напористо, что не хватало умения отказаться. А мне уже было тридцать пять, от меня уходила молодость, и - быть мне битой! - я еще ни разу не влюблялась! В моем сердце скопилось столько нежной силы, что стоило кому-то до него легко дотронуться, как сердце тут же прорвалось любовью...
Косулин приходил на склад, я смотрела на его костяной нос, заглядывала в его черные глаза, где нельзя было отыскать зрачков, и впервые мне хотелось поделиться с чужим человеком тем, чего и одной мне было недостаточно, - я доставала тряпицу, распутывала узлы и делила поровну свой завтрак-обед-ужин: три вареные картофелины и ломоть хлеба. Он отказывался или скромно отколупывал от картофелины мелкую крошку; зато в другой раз, отвечая на мою убогую щедрость, выкладывал из мешка тушенку, суповой концентрат и свежий хлебный кирпич... Мы целовались, как школьники, - он учил меня не напрягать губы и не слишком широко открывать рот. Но чем сильнее давила мое сердце нежность, тем тревожнее становились мысли. Не было страха - было необъяснимое предчувствие скорой тоски.
Несколько раз я заманивала Косулина-младшего в гости, заваривала вместо чая брусничный лист и выкладывала сухари. Он в ответ всегда выставлял спирт и тушенку с хлебом. Петр при снабженце ехидно поглядывал в мою сторону, а однажды, после ухода гостя, разом объяснил мне мою тревогу.
- Консерву мы уважаем, - сказал он. - Консерву бери, не стесняйся - не сегодня-завтра кормушке каюк! Дай только Семену вернуться!
И я поняла, чего боюсь, - я боюсь, что Семен возвратится с войны и погубит мое счастье!
Но война еще гуляла на своем празднике, не выпуская Семена из хоровода, и я забывала о тревоге - как все влюбленные, я умела посреди общей беды окунуться с головой в лужицу своего призрачного покоя. Мне было наплевать, кем был старший Косулин - писал ли он доносы на Хайми и на Семена, стелился ли перед немцами - какое мне дело? Я любила его сына. Хотя, наверно, я не смогу объяснить, каким человеком в жизни был мой снабженец... Ведь "любить" вовсе не означает - "понимать". Я просто отдавала ему свою перезревшую молодость и огорчалась лишь одному - что никак не могу забеременеть. Да, я хотела быть ему женой и иметь от него ребенка! И женщине для этого вовсе не нужно понимать мужчину - достаточно просто не мыслить ему замены.
Так вот, я никак не могла забеременеть. Но я старалась, я спешила, ведь мне уже было тридцать пять... А Петр вытаскивал меня из моей лужицы. Он подначивал тянуть со снабженца, кроме съестного, побольше питейного, а то-де война на исходе, скоро Семен вернется и меня овдовит, а помянуть жениха нечем! После таких шуток по ночам Семен снился мне мертвым.
Но он вернулся невредимым - в сержантском звании и с двумя рядами медалей на груди (у него их было восемь, не считая ордена за партизанство и давнего - за гражданскую). Конечно, я была готова отстаивать свой выбор, я бы защищала снабженца, как кошка, попробуй Семен тронуть на нем хоть волос, - но, думая об этом, я выла от страха.
Однако Семен не сказал о Косулине ни слова. Я понимала - вначале он захмелел от мирной жизни, но и спустя месяц он не подавал вида, будто что-то не так. А не знать про снабженца он не мог - это я тоже понимала, хоть мы, как малые дети, таились в первые дни Семенова приезда, любой мельновский язык мог наплести ему про нас целый короб пересудов, и раньше всех поспел бы с ябедой домашний поганец Петр. "Не может не знать и молчит, - думала я. - Значит, ему все равно, значит, не будет противиться". И я начинала верить в суетность своих опасений. В самом деле: ведь я знала, что Семен не имел бы ничего против Косулина-младшего, маячь тот перед его глазами хоть каждый день посторонним прохожим - так отчего же снабженец должен стать ему врагом при породнении? Я не хотела видеть тут разницу и убеждала себя, что ее, в самом деле, нет.