«Одиннадцать часов, тридцать минут. Слушайте последние известия», — сказало радио.
И голос диктора понесся над морем, в торжественную и величавую тишину ночи.
Глава третья
На лице у штурмана было то затаенное, застенчивое, скрытое и вместе глубокое чувство обиды, которое так хорошо знала мама Тарасика. Взгляд исподлобья. Чуть-чуть дрожат губы. Значит, люди не вырастают? И в двадцать остаются четырехлетними?
Она ушла не оглядываясь с капитанского мостика и долго стояла одна на корме. Луна освещала море, но мама не видела луны. В море зажегся маяк. Но она даже не приметила его красного огня.
Время было, однако, позднее, надо было ложиться спать. И мама спустилась к себе в каюту.
Это была каюта дневальной и уборщицы (маму Тарасика пристроили к ним).
Когда она открыла маленькую белую дверь, обе женщины, полураздетые, уже сидели на своих разобранных койках и готовились ко сну.
Перекинув через плечо короткую косу, дневальная ее расчесывала и что-то сердито и быстро рассказывала уборщице.
— Добрый вечер! — входя, сказала мама.
— Вечер добрый! — носовым, страшным голосом ответила уборщица. И стала, позевывая, разуваться: сняла башмаки с ушками (точь-в-точь такие же, как у дедушки Искры), задумчиво и осуждающе пошевелила пальцами ног и начала медленно стягивать чулки. Чулки были шерстяные, полосатые. (Старуха родилась в Астрахани. В портовой и рыбной Астрахани старые рыбачки носят такие чулки от простуды.)
Нэ-э пускалаМэнэ матыГуля-ать по ночам! —
запела дневальная.
— Извините, — сказала мама дневальной, встала бочком и потихоньку, чтоб не толкнуть ее, стянула с гвоздя полотенце.
— Да-да… вот они, какие дела, Петровна… — посмотрев на уборщицу поверх маминой головы и притворившись, что мамы в каюте нет, сказала дневальная. — Он ему, значит: «На берег спишу!» А тот — как воды в рот набрал. А чего ж ответишь?.. Капитан на судне хозяин!
— Ну и ну! — покачав головой и причмокивая, вздохнула уборщица.
— Кому планктоны, улыбки, — со скрытой силой сказала дневальная, — а человека — на берег!
Ноги у мамы стали будто тряпичные. Она села на койку.
— Да вы что? — спросила она. — Какие еще такие улыбки?!
— А такие, — ответила ей дневальная, — что до Жоры ты, детка, еще не достигла. И нечего, понимаешь, зря голову ему дурить.
— Да я ж не дурила! Честное слово, что не дурила!..
— Ладно, девки, — вмешалась уборщица. — Может, еще подеретесь, а?.. Ложитесь-ка спать, и чтобы больше не было этого глупого разговору.
Чуть дыша, мама принялась раздеваться.
Чтобы ей неудобней было, дневальная сейчас же повернула выключатель, и мама продолжала раздеваться в темноте.
Разделась, прижалась щекой к подушке…
И вдруг из угла, между подушкой и стеной, тихонько вышел Тарасик.
Не вышел он… А легла на подушку его головенка, рядом с горячей щекой мамы. Теплое, сонное дыхание Тарасика защекотало ее щеку. Мама прижалась головой к его плечу.
«Тарасик!»
И так она сказала это, как будто бы искала у него поддержки и помощи.
«Мамочка!» — ответил Тарасик.
Его короткие пальцы легли на ее горячую щеку.
В ее глаза заглянули лукаво и влажно его глаза с косинкой. В них был смех. И любовь.
Они прижались друг к другу.
«Мамочка, а зачем ты плакала?»
«А так просто», — ответила она.
Но его вишневый, смеющийся, чуть косоватый взгляд пристально глядел в глаза мамы, в самое сердце ее.
«У тебя ноги сильно холодные, — вздохнув, сказала она. — Он тебе не надел шерстяных чулочек».
«А вот и надел!» — ответил Тарасик.
«Он тебя обижает?» — спросила мама.
«Не обижает. Он мне сушек купил».
«Ты сыт?» — щекочась ресницами, спросила мама.
«Ага!» — ответил Тарасик.
«Ты его, кажется, здорово любишь?» — ревниво спросила мама.
«Мы в баню ходили, — подумав, ответил Тарасик. — Он мне мыл галав! Только ты лучше моешь галав!»
Мама вздохнула, раскрыла глаза, сбросила на пол полотенце.
«Такие переживания по работе, а тут еще известий из дому нет!..»
И, приподнявшись на койке, она долго смотрела в круглый, большущий глаз морского окошка-иллюминатора. Вздыхая, мама подсчитывала все те обиды, которые нанес ей папа Тарасика.
Обид было очень много. Поэтому иллюминатор начал светлеть, когда мама добралась в памяти до города Владивостока.
Глава четвертая
…Вот он, Владивосток.
Его мостовые и тротуары такие крутые и неровные, как будто бы земля захотела передразнить море: доказать ему, что суша тоже бывает покрыта волнами.
Море — повсюду. И на бульваре, и в порту. Оно вдается в берег полукругами и острыми клинышками; щетинится мачтами судов и суденышек, если посмотреть на него с насыпи.
Далеко уходит оно, синея и сливаясь с небом, такое большое, что не видать ему ни конца, ни края.
По городу гуляет морской ветер. Кружит соринки и теребит ветки деревьев.
Дома во Владивостоке большие. А на окраинах — заржавевшие, круглые, с маленькими окошками — до сих пор стоят китайские фанзы.
Рядом со зданием универмага — центральная почта.
Каждый день — это было еще до отхода танкера — мама бегала на владивостокскую почту.
Вот оно — знакомое маленькое окошко с надписью: «До востребования».
…Кто бы знал, как крепко билось ее сердце, когда женщина за окном говорила: «Гражданочка, попрошу паспорток!..»
Письмо!
Мама распечатывала конверт и, сдерживая дыхание, вынимала оттуда листок бумаги.
Жирно синим карандашом была обведена на белом, гладком листке ручонка Тарасика.
В первый раз получив такое подробное известие из дому, мама сжала кулак и сказала: «Припомнится!»
Во второй она чуть не заплакала.
В третий запричитала в голос. Она стояла на почте, в уголке, громко всхлипывая. А люди, которые проходили мимо, говорили: «Девочка, что случилось, а?.. Ну?! Чего же ты молчишь? Беда, что ли, дома какая?.. Отвечай!»
Мама молча махала руками. Наплакавшись вволю, она кое-как обтерла лицо рукавом и тут же, на почте, принялась строчить ябеду дедушке Искре.
«Дорогой Тарас Тарасович!
Я пишу Вам это письмо и плачу. Как плакала много раз. Вы-то знаете. Когда Вам становилось больно оттого, что я плачу, мне делалось легче.
Я знаю, — это эгоизм, черствость с моей стороны. Но, признаюсь, иногда я хочу быть черствой, хочу быть плохой. Черствым людям легче живется на свете. У меня есть на этот счет кое-какие примеры. А свою доброту, любовь и нежность человек несет как тяжелую ношу, я вижу это по Вас. И Вы мне очень дороги, Тарас Тарасович.
Вы говорили: «Женщина должна гордеть». Но я так сильно любила одного человека, что не всегда могла быть гордой. Но теперь я знаю, я сумею быть гордой. И больше никому не позволю топтать себя ногами. Вы меня никогда не судили. Что бы я стала делать, если бы Ваши старые руки не отвели от меня беду. Если бы не Вы… Но лучше не будем об этом вспоминать…
Я знаю, Вы человек занятой. И человек, страстно преданный своему делу. А «страсть владеет миром».
Но ведь Тарасик Ваш внук и Вы его так любите. Поэтому очень прошу Вас меня пожалеть и сообщить мне безотлагательно, как он поживает. Сыт ли? Здоров ли? Прижился ли в детском саду?
У него, бесспорно, тяжелый характер. Я мать, но не закрываю на это глаза. Вполне допускаю, что он кого-нибудь там избил.
Но войдите в его положение как человек пожилой и чуткий. Сказал ли ему хоть кто-нибудь хорошее слово с тех пор, как я уехала из дому? Быть может, он оскорблен и он озлобился.
И прошу Вас, если Вам это не очень трудно, намекните кое-кому, что чулки и зимние шерстяные штанишки лежат в нижнем ящике письменного стола. И что, между прочим, Тарасик может в одну минуту остаться без матери, потому что в море нередко бывают штормы!..»
Вот так примерно писала мама. А когда ее слезы хотели капнуть на листок, она отстраняла голову для того, чтобы дедушка Искра не мог доставить кое-кому удовольствия и показать ее заплаканное письмо.
Глава пятая
Идет танкер, а в круглое окошко, которое по-морскому называется иллюминатором, глядится луна. И не только она одна глядится в окошко. В него глядят волны.
Они заглядывают в окно танкера и светлой рябью ложатся на потолок каюты, в которой спят три женщины, три матери. Спит мама Тарасика. Спит дневальная (вдова матроса), в одесской школе в пятом классе учится ее девочка. Посапывает во сне уборщица. В Ленинграде в мореходном училище живет ее внук. (За бабушку, за ее заслуги, приняли внука в «мореходку». Она заслужила это тридцатью годами беспорочной службы на судах.)
Волны плетут на потолке неутомимый узор, похожий на кружево занавесок, и, когда женщины открывают спросонок глаза, к их мыслям о детях, как к длинной косе, приплетается спокойное, неутомимое движение волны.