Но ксендз тоже был взволнован, и, когда в первый раз обратился к прихожанам со словами: «Dominus vobiscum!»[267], голос его дрогнул; когда же он принялся читать святое Евангелие и все сабли разом обнажились в знак того, что Лауда всегда готова защищать веру, а в костеле посветлело от блеска стали, то едва сумел дочитать до конца.
Потом все с благоговейным одушевлением пропели «Святый Боже», и месса закончилась, но ксендз, спрятав святые дары в ковчежец и прочтя последнюю молитву, вновь повернулся лицом к собравшимся в знак того, что хочет говорить.
Сделалось тихо; ксендз сначала в теплых словах поздравил воинов с возвращением, а затем объявил, что сейчас будет прочитано послание короля, привезенное полковником лауданской хоругви.
Стало еще тише, и вот от алтаря на весь храм прозвучало:
– «Мы, Ян Казимир, король Польский, Великий князь Литовский, Мазовецкий, Прусский, и проч. и проч. во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь.
Яко мерзостные злодеяния дурных людей противу королевской власти и отечества прежде, нежели содеявшие их пред небесным судом предстанут, на земле подлежат наказанью, точно так же, вящей справедливости ради, и добродетели надлежит награда, каковая самое добродетель блеском славы должна украсить, а потомков побудить во всем следовать достойным примерам.
Посему доводим до сведения всего рыцарского сословия, то бишь людей военного и гражданского звания, исправляющих должности cuiusvis dignitatis et praeeminentiae[268], а также всех граждан Великого княжества Литовского и нашего Жмудского староства, что, каковы бы ни были gravamina[269], порочащие имя любезного нашему сердцу пана Анджея Кмицица, хорунжего оршанского, все они, coram[270] его последующих заслуг и подвигов, должны быть вычеркнуты из памяти людской, дабы впредь ни в какой мере не умаляли чести и славы вышепоименованного хорунжего оршанского».
Тут ксендз прервал чтение и взглянул на скамью, где сидел пан Анджей, а тот привстал на минуту и снова сел, откинув голову на спинку скамьи, и закрыл глаза, словно в беспамятстве.
А все взоры устремились на него, все уста зашептали:
– Пан Кмициц! Кмициц! Кмициц!.. Вон там, возле Биллевичей!
Но ксендз дал знак рукой и среди гробовой тишины стал читать дальше:
– «Упомянутый хорунжий оршанский хотя и примкнул в начале злосчастного шведского нашествия к князю воеводе, но поступил таково не корысти ради, а из подлинной любви к отечеству, введенный в заблуждение уговорами князя воеводы, будто к salutis Reipublicae[271] лишь один есть путь – тот, на который вступил сам князь!
Прибыв же к князю Богуславу, который, почитая его изменником, во всех своих преступлениях против отечества открылся, вышепоименованный хорунжий оршанский не только на особу нашу не согласился поднять руки, но и самого князя силою захватил, дабы отмстить за нас и за истерзанную нашу отчизну…»
– Господи, прости меня, грешную! – воскликнул женский голос возле пана Анджея, а по костелу снова пронесся гул изумления.
Ксендз читал далее:
– «Будучи оным князем ранен и едва успев оправиться, он поспешил в Ченстохову и там своею грудью защищал величайшую нашу святыню, всем давая пример мужества и твердости; там же с опасностью для жизни он подорвал порохом самое грозное неприятельское орудие, а свершив рискованное сие предприятие, был схвачен и приговорен жестоким врагом к смерти, сперва же был подвергнут пытке огнем…»
Тут уж в разных концах костела послышался женский плач. Оленька дрожала, как в лихорадке.
– «Однако, избавленный Царицей небесной и от этой страшной опасности, поспешил к нам в Силезию, а при возвращении нашем в любезную отчизну, когда коварный враг уготовал нам западню, оный оршанский хорунжий с тремя лишь товарищами бросился на всю неприятельскую рать, спасая нашу особу. И, посеченный, исколотый рапирами, утопающий в собственной благородной крови, был замертво унесен с поля брани…»
Оленька сжала руками виски и, запрокинув голову, ловила запекшимися губами воздух. Из груди ее вырвался стон:
– Боже! Боже! Боже!
И вновь зазвучал голос ксендза, с каждою минутой преисполняясь все большим волнением:
– «Когда же нашими стараниями к нему вернулось здоровье, он, не позволив себе и дня отдыха, снова отправился воевать и в каждой битве отличался безмерно, так что военачальники обоих станов ставили его в пример всему рыцарству, после же благополучного взятия Варшавы был нами послан в Пруссию под вымышленным именем Бабинича…»
Едва в костеле прозвучало это имя, гул людских голосов сделался подобен рокоту волн. Так, значит, Бабинич – это он?! Значит, спаситель Волмонтовичей, гроза шведов, одержавший такое множество побед, – это Кмициц?!. Шум все нарастал, толпа стала тесниться к алтарю, чтобы лучше видеть героя.
– Господи, благослови его! Господи, благослови! – раздались сотни голосов.
Ксендз повернулся и перекрестил пана Анджея, который все так же сидел, откинувшись к изголовью скамьи, похожий более на мертвеца, чем на живого человека, ибо душа его от счастья вырвалась из груди и воспарила на небеса.
А священник продолжал читать:
– «Придя во вражеский край, он опустошил его огнем и мечом; победой под Простками мы ему обязаны, князя Богуслава он собственными руками одолел и пленил, после чего был отправлен в Жмудское староство, а уж сколько подвигов совершил, сколько городов и сел уберег от вражеской десницы, о том тамошние incolae[272] лучше всех должны знать».
– Знаем! Знаем! Знаем! – загремело под сводами костела.
– Тише, – сказал ксендз, подымая кверху королевское послание.
– «Посему, – продолжал он читать, – взвесив все его безмерные перед престолом и отечеством заслуги, больше каковых и отец с матерью не вправе ожидать от сына, настоящим письмом оглашаем всенародно свое решение: дабы людская вражда долее не преследовала великого рыцаря, защитника веры, короля и Речи Посполитой, воздадим достойную хвалу его доблестям, и да будет имя его окружено всеобщей любовью. Мы же, пока ближайший сейм не снимет с него согласно нашему желанию неправую хулу и позволит наградить его местом, ныне vacat, упитского старосты, нижайше просим милых нашему сердцу граждан Жмудского староства запечатлеть в своих умах и сердцах эти наши слова, кои, к вящей их памяти, подсказала нам сама iustitia, fundamentum regnorum».[273]
На том чтение закончилось, и ксендз, повернувшись к алтарю, начал молиться, а пан Анджей вдруг почувствовал, как чьи-то нежные пальцы коснулись его руки; он глянул: это была Оленька; и, прежде чем он успел спохватиться, отдернуть руку, девушка поднесла ее к губам и поцеловала – при всех, перед людьми и алтарем Божьим.
– Оленька! – крикнул потрясенный Кмициц.
Но она встала и, прикрыв лицо концом шали, сказала мечнику:
– Дядюшка! Уйдем отсюда, уйдем скорее!
И они вышли через дверь ризницы.
Пан Анджей хотел подняться, выйти следом, но не смог…
Силы совершенно его оставили.
А четверть часа спустя он стоял перед костелом, поддерживаемый под руки Володыёвским и Заглобой.
Вокруг собралась толпа мещан, мелкой шляхты и простого люда; женщины – даже те, что едва успели обнять возвратившихся с войны мужей, – побуждаемые свойственным их полу любопытством, бежали взглянуть на страшного некогда Кмицица, освободителя Лауды и будущего упитского старосту. Кольцо вокруг него сжималось все теснее, так что лауданцам в конце концов пришлось обступить рыцаря, спасая от толчеи.
– Пан Анджей! – кричал Заглоба. – Экий мы тебе привезли подарок! Небось не ждал такого. А теперь – в Водокты, в Водокты! Сговорим тебя, и за свадебку!..
Дальнейшие его слова потонули в оглушительном крике, который подняли разом все лауданцы под предводительством Юзвы Безногого:
– Да здравствует пан Кмициц!
– Да здравствует! – подхватила толпа. – Да здравствует наш упитский староста! Да здравствует!
– В Водокты! Все в Водокты! – снова рявкнул Заглоба.
– В Водокты! – взревели тысячи уст. – В Водокты, пана Кмицица, спасителя нашего, сватать! К барышне! В Водокты!
Все пришло в движение. Лауда села на коней; остальные, кто только был в силах, кинулись к телегам, повозкам, бричкам и лошадям. Пешие пустились напрямик через леса и поля. Клич: «В Водокты!» – гремел по всей Упите. Пестрая толпа запрудила дороги.
Кмициц ехал в бричке между Володыёвским и Заглобой и поминутно обнимал то одного, то другого. От сильного волнения он еще не мог говорить, да и мчались они так, словно на Упиту напали татары. Прочие повозки и телеги, не отставая, неслись за ними.
Город остался уже далеко позади, когда Володыёвский вдруг склонился к уху Кмицица.
– Ендрек, – спросил он, – а где та, другая, не знаешь?
– В Водоктах! – ответил рыцарь.
Тут усики пана Михала зашевелились – то ли от ветра, то ли от волнения, трудно сказать; так или иначе, всю дорогу они стояли торчком, словно два шильца, словно рожки майского жука.