– Никогда не бойтесь быть откровенным с вашей женой, не сдерживайте ваших чувств, даже из страха показаться смешным, а то она может подумать, что вы ее мало любите. Если она бросится к вам в порыве горя или радости, обнимите и поцелуйте ее. Главное – не бойтесь слов. Слова – ложь, когда они неискренни, но если любишь – они музыка для того, кто хочет их слушать.
Он, кажется, понял, что я хотела сказать, поцеловал мою руку и теперь со мной и с Женей сбрасывает маску молодого ученого – будущей знаменитости.
Дай бог, чтобы девочка была счастлива.
Она теперь сидит на высоком табурете и строит планы о своем будущем житье. Я слушаю ее воркование, и работа идет легко.
Девушка подает мне карточку: Латчинов!
Хотя мне тяжело встретиться со свидетелями моей римской сказки, но Латчинов так тактичен.
Я так люблю с ним поболтать и искренне рада ему.
– Вот, Женя, я тебя сейчас познакомлю с очень интересным господином.
– Для меня теперь все господины безразличны, – говорит Женя, делая презрительную гримаску.
Латчинов, как всегда, изящен и мил и так же, как всегда, подносит мне цветы.
Мы ведем оживленный разговор, и, хотя Женя и объявила, что ей все безразличны, но уже через десять минут так увлеклась с ним разговором о музыке, что хотела тащить его в гостиную к роялю, попросить ей что-то сыграть, но раздался знакомый звонок, и она, наскоро извинившись, красная и счастливая, как ураган вылетела из мастерской.
– Татьяна Александровна, я пришел к вам по делу, – говорит Латчинов. – Мне поручено письмо, которое я должен просить вас прочитать немедленно и дать мне ответ, хотя бы устно.
Он подает мне письмо.
Руки мои дрожат, пока я его распечатываю.
«Я пишу вам не потому, что мне хочется напомнить о себе. Упрекать вас не буду, будьте счастливы, я не желаю нарушать вашего счастья. Мне нет до вас дела, но я требую того, что принадлежит мне, от чего я никогда не откажусь, – я требую от вас моего ребенка. Неужели вы хотя минуту могли подумать, что я соглашусь отказаться от того, что теперь одно привязывает меня к жизни? Вы думали, я позволю, чтобы дитя мое считалось сыном постороннего человека и называло его отцом! Как вы только могли думать, что я допущу это?
Я не хотел ни пугать вас, ни угрожать вам, потому что уверен, что вы согласитесь на мои условия. Иначе я пойду на все! На какой угодно скандал, до убийства этого человека включительно, и не буду считать это преступлением.
Я не требую себе моей жены, я не властен в ее чувствах и не имею права вмешиваться в ее жизнь, но я требую моего ребенка, а вы не смеете его у меня отнять!
Я еще очень болен и не могу писать что-нибудь связное. О деловой стороне этого вопроса с вами переговорит Латчинов. Я еще не могу вам простить, я еще ненавижу и проклинаю вас, но отдайте мне ребенка добром, и я прощу все – прощу от души».
Я сидела, опустив голову. Мысли мои спутались. А я-то думала, что все мои несчастья кончились.
– Татьяна Александровна, – тихо позвал меня Латчинов, – могу ли я говорить?
– Говорите, – отвечаю я машинально, вкладывая письмо в конверт и вертя его в руках.
– Старк получил ваше письмо во время веселого завтрака, на котором присутствовал и я. Пока он читал письмо, я понял по его лицу, что случилось что-то ужасное. Дочитав, он бросился к столу, чтобы написать телеграмму, он написал одну строку, хотел писать дальше и не мог. «Пошлите все равно», – сказал он мне и сунул в руки листок.
Не успел я взять телеграмму, как он упал на пол как подкошенный.
Латчинов помолчал.
– Несколько дней он лежал без памяти. Доктора опасались воспаления мозга, но, когда он пришел в себя и вспомнил, мы стали опасаться худшего – потери рассудка. Но у него здоровая натура, он вынес. Едва он мог писать, было написано им это письмо. Он поручил мне сказать вам его условия, если вы желаете их выслушать. Я выписал Вербера из Рима – это человек преданный, он будет наблюдать за правильным уходом. Сам я приехал к вам. Я надеюсь, что вы дадите мне ответ сегодня же. Я уезжаю завтра, я боюсь оставить больного надолго одного с его мыслями.
Я думала. Что мне делать? В состоянии ли я буду отдать ребенка? А если не отдам? Разве у меня на него не такие же нравственные права? А юридически он будет законным сыном Ильи. За этого ребенка я готова тоже идти на какой угодно скандал! Но… эта угроза! Это не пустая фраза, я слишком хорошо знаю Старка. Но до рождения ребенка еще пять месяцев… Может, он одумается, смягчится… Нет, это я себя утешаю! Этого быть не может.
Ну что же, пускай это будет мне возмездием за мой проступок. Но неужели он потребует от меня даже никогда не видеть мое дитя?
– Скажите его условия, – говорю я с тревогой.
– Условия Старка таковы, – начинает спокойно Латчинов. – Когда наступит событие, вы должны устроиться так, чтобы быть в это время во Франции. Он приедет в последнюю минуту взять дитя. В мэрии Старк заявит, что он отец его, и запишет на свое имя, вы одновременно дадите ему нотариальное письмо, что отказываетесь от всех прав на ребенка.
Я закрываю лицо руками.
– Он оставляет вам право видеть этого ребенка, когда вы пожелаете, но только в его доме, который всегда открыт для вас как для гостьи.
– А если Старк женится? – спрашиваю я. – Может быть, я тоже не хочу, чтобы мое дитя называло матерью другую женщину.
– И это оговорено. В случае женитьбы Старка и даже в случае появления в доме сожительницы вы получите ребенка обратно. Об этом пункте я напомнил ему. Он, конечно, уверяет, что этого никогда не может случиться, но… теперешнее его состояние не дает ему хладнокровно обсудить будущее.
Я с надеждой смотрю на Латчинова и замечаю на его лице горькую улыбку. К чему относится эта улыбка?
– Старк даже обещает, если вы пожелаете, конечно, воспитывать ребенка в известности, что вы его мать, но какие-нибудь обстоятельства – дела, больные родители или что-нибудь в этом роде – удерживают вас вдали от него. Старк дает слово внушить ребенку любовь к вам и аккуратно, каждую неделю, извещать вас о его здоровье. Мало того, он дает вам голос и в его воспитании и впоследствии в устройстве его судьбы. Вот, кажется, все, что я имею передать вам.
– Поблагодарите его хотя за это и скажите, что я принимаю его условия, – говорю я с тоской.
– Есть еще один пункт… Я даже просил избавить меня передавать вам это, но он настаивал. Вы, конечно, простите больному человеку такие предположения. Он так болен и так беспокоится. Вы должны извинить ему, а также и мне, что я принужден передавать вам его слова.
– Говорите. Говорите уж все до конца!
– Он страдает мыслью, что вы захотите избавиться от ребенка до его рождения.
– Да как он смеет оскорблять меня! – вскакиваю я.
– Татьяна Александровна, подумайте, что он пока совсем ненормален. Ему еще не такие мысли приходят в голову. Он хочет непременно присутствовать при родах, боясь, что вы ему подмените ребенка. Но вы все это должны простить. Я ходил за ним во время его болезни… Он требовал, чтобы я не рассказывал вам о его муках… Но я должен сказать, что это был бред, галлюцинации… Нам приходилось иногда надевать на него смирительную рубашку, так как держать его, такого гибкого и сильного, был риск вывихнуть ему руки или ноги. Согласитесь, что после такой болезни, через такое короткое время, он не может рассуждать вполне разумно. Вы не должны оскорбляться. Могу я продолжать?
– Да.
– Конечно, он сулит вам всяческие ужасы, если вы покуситесь избавиться от ребенка, но я вам не буду их повторять, так как прекрасно знаю, что все это игра его больного воображения. Еще он требует, чтобы вы тщательно следили за вашим здоровьем. Вот, кажется, и все, – прибавляет Латчинов со вздохом облегчения.
Я долго молчу.
– А что если этот ребенок, родившись, умрет? – спрашиваю я даже не Латчинова, а как бы себя.
– Он этого совершенно не опасается, и когда я высказал ему это предположение, он ответил спокойно: «Я нашел Бога, а Бог этого не допустит».
– Ну а если? – спрашиваю я.
– Тогда он сам умрет, – тихо говорит Латчинов. – Ведь только этот ребенок и удержал его от самоубийства.
Мы молчим.
В комнате сгущаются ранние зимние сумерки, букет, принесенный Латчиновым, брошен на столе. Тихо, тихо. Только Фомка едва слышно мурлычет на моих коленях.
Я не знаю, что на душе Латчинова, но у меня – страх, тоска, отчаяние.
– Ты тут, Таня? Что ты сидишь в темноте? – спрашивает Илья, входя в мою мастерскую.
Латчинов давно ушел, а я так и застыла в своем кресле с Фомкой на коленях.
Илья зажигает свет, смотрит на меня и спрашивает тревожно:
– Что случилось, Танюша?
Я заслоняю рукой глаза от внезапного света и говорю равнодушно:
– Случилось то, о чем я никогда не думала… Да, не думала. Я забыла, что не я одна имею право на ребенка.
– Объясни толком, Таня, я не понимаю тебя, – тревожится Илья.