Он сидел теперь неподвижно.
Кусты больше не качались, и где он сидит, определить было невозможно. Вероятно, песнь и не зависела теперь от него. Может быть, птицы в эти минуты своего ярчайшего цветения утрачивают сознание окружающего, и тогда приходи и бери их голой рукой.
Песнь исходила от него непроизвольно, как свет от гнилушки, как запах от ландыша, как блеск и свечение от озера, залитого солнцем. Конечно, всё это я чувствовал, а не думал, здесь я передаю только голое ощущение от песни, переведённая же на слова, эта мысль выразилась бы куда проще и понятнее. «Соловей, — думал я (а о ту пору я уже слышал и соловья), — так петь не умеет. Он щёлкает и заливается на тридцать ладов, всё хитрит и манерничает, а этот дрозд, когда поёт, забывает всё на свете. Вот когда он эдак поёт, подойти и накрыть его шляпой — он даже и не заметит».
И тут я увидел, что Курт поднялся с травы и пошёл куда-то в обход кустов.
«Ну, теперь он уже его поймает», — подумал я, и сердце у меня забилось так, что я почувствовал, как горячая кровь, оглушая, ударила меня в виски.
И вдруг песня прекратилась, послышалось звучное и пронзительное «диск-диск, гри-гих-гих», потом быстрые шаги и треск веток, наконец зашуршала под ногами сухая листва, и Курт вышел из середины кустов.
— Ишь какой строгий! — сказал он с уважением. — И головы нельзя показать. А у меня на него петли были поставлены, сунулся не вовремя, он и увидел. Ну ничего, в другой раз...
Он наклонился и тронул меня за плечо.
— Идёмте домой, а то попадёт по первому разряду — ишь новая рубашка вся зелёная, — мать возьмёт ремень...
Я посмотрел на него с пренебрежением.
— Меня никогда не наказывают физически, — сказал я важно, — это не педагогично.
— Не пе-да-го-гич-но? — весело удивился Курт. — Ну а меня, — он махнул рукой и засмеялся, — меня иной раз драли так, что рубаха к спине приставала. Честное слово, приставала. Как возьмут, разложат, да и... Эх, и драли! — добавил он с восхищением. — Значит, не дерут? Это хорошо! Раз не дерут, значит хорошо! Это кто ж говорит, что не «пе-да-го-гич-но»? Сама матушка, что ли?
— Вообще бить человека не гуманно, а ребёнка тем более, — произнёс я поучающе.
— О! — Курт так оторопел, что даже остановился. — Не гуманно? Ишь ты! — И он произнёс ещё раз с особым удовольствием: — Не гуманно. — Потом, по какой-то непонятной мне ассоциации, вдруг спросил: — Ну, а вот дядя-то должен приехать, как, дядюшку-то вы помните?
Мы уже вышли с полянки и шли теперь по дорожке сада.
— Мы никогда не виделись, — ответил я холодно, придумывая, что бы соврать матери.
Вид мой был действительно очень нехорош: бок зелёный, в башмаке хлюпала грязь — это я провалился в канаву, — один локоть порвался не то о колючую проволоку, не то о шиповник. Ну, сразу можно было определить, что в течение целого дня я был индейцем.
— Никогда не виделись? — переспросил Курт с особым выражением, смысл которого опять-таки уловить я не мог. — Да, и вот мне к его приезду надо сад в порядок привести, а что я могу сделать? — Он опять остановился среди дороги. — Разве я могу один что-нибудь сделать, — произнёс он с досадой и щека его дёрнулась, — а?
Мы подошли к дому.
Из комнат выбежала Марта, с выражением ужаса и ожесточения, молча подбежала ко мне, схватила за руку и потащила в кухню — умываться.
— Не гуманно! — повторил Курт, смотря нам вслед, и снова чему-то улыбнулся.
Отец ходил по дорожкам сада, вздыхал и, если не видел никого около себя, начинал громко декламировать Сенеку.
Иногда он натыкался на Курта.
Курт вдруг выходил из кустов и останавливался на середине дороги, смотря на отца с величайшим сомнением и даже осуждением.
— А, Курт! — говорил отец рассеянно. — Ну что, как вы?
Курт смотрел на него строго и неподвижно.
— Не в обиду будет вам сказано, господин Мезонье, я не ожидал этого! Клянусь, не ожидал! Такой сад — и так его запустить! Здесь черти...
— Да, да, — говорил отец, ловко обходя Курта, — именно так. Именно так! Вы извините, мне сейчас некогда, а потом как-нибудь я с величайшим удовольствием...
С матерью Курт почему-то не встречался и даже как будто избегал её. Впрочем, и некогда было ему особенно долго разговаривать.
Марта оказалась неправа.
Курт работал с величайшим ожесточением. Он прорубал, чистил заросли, срывал и переделывал все клумбы. Перед домом он вычистил полянку, остриг траву, разбил цветник и высадил откуда-то с сотню астр. Слазил на чердак, нашёл там зеркальные шары, вымыл их и водрузил посередине клумб. Привёз на лошади две телеги гравия и пересыпал им все дорожки. Потом... Ой, да мало ли что он делал!
Марта, с новым платком в руке, на котором неведомая птица, распустив крылья и хвост, играла всеми цветами имеющихся у неё в наличии ниток, стояла на дороге и с какой-то сложной, не вполне доступной мне гаммой чувств смотрела на Курта.
— Цыган! — говорила она. — А что ж, если и цыган? Когда цыган примется за работу, у него всё в руках горит. Другой при такой работе ходил бы свинья свиньёй, а он вон как за собой следит! Сапоги-то, сапоги-то как начистил! Ишь как блестят! Глазам больно!
А отец походил, походил по дорожкам, потом сел за стол и начал писать. Он писал два-три часа, потом перечитывал написанное, комкал бумагу в кулаке и начинал снова.
Первый раз он написал: «Мой уважаемый коллега, дорогой профессор г-н Ланэ!» — скомкал и бросил.
Потом: «Дорогой профессор!»
Потом: «Профессор!»
Наконец: «Г-н Ланэ!»
Последнее письмо просто: «Г-н Ланэ (уже без восклицательного знака), вашу анонимку я получил».
Бумага была хорошая, гладкая, и я подбирал её из корзинки.
На третий день отец запечатал письмо в конверт и послал меня за Куртом.
Курт пришёл и встал около двери.
— Да нет, нет, вы подойдите сюда, что вы там вытянулись, — позвал отец. — Во-первых, я слышу плохо, а во-вторых, просто... ну, проходите сюда.
Курт посмотрел на меня — я сидел около окна и мастерил кораблик. «Многоуважаемый коллега» было написано на борту. Курт подмигнул мне и даже прошептал что-то про себя. Готов побиться об заклад, что он окончил шепотком фразу отца и окончил её так: «Просто не гуманно».
— Вот! — Отец повернулся к Курту и взял конверт в руку. — Я вас попрошу... — Он опасливо оглянулся. — Вы мадам Мезонье не видели?
— Она только что была в беседке, — ответил Курт.
— О! В беседке. Отлично! — отец сразу повеселел. — То письмо вам передала госпожа Ланэ? Вы ведь, кажется, и у неё лет десять тому назад работали?
— Нет, сам господин Ланэ, — ответил Курт.
— Ага, господин Ланэ! И он вам сказал...
— Он мне сказал: «Вот, Курт, возьмите, спрячьте это письмо куда-нибудь подальше, и если вас задержат, будут обыскивать и найдут это письмо, то вы...»
— Так, понятно, — кивнул головой отец. — Теперь вот какое дело, Курт. Вот и я даю вам это письмо и... Но вы как? Уже оглядели тут сад и оранжерею и всё... ну, и всё, что подлежит вашему, так сказать, верховному владению... вашу монархию, что ли? — он бледно улыбнулся.
— Да, господин профессор, — ответил Курт очень серьёзно, не принимая улыбки отца, — но должен вам сказать откровенно... Я человек прямой и без этих самых...
— Да, да, пожалуйста, — сказал отец рассеянно, — пожалуйста, Курт.
— Должен сказать, очень запущенное хозяйство... очень. Вы посмотрите, что стало с клумбами. Ведь на них кра-пи-ва рас-пус-ка-ет-ся! Вы знаете, я сегодня очищал одну клумбу... — Курт выглядел очень обеспокоенным, но я смотрел на его щеку — она не дёргалась.
— Ну-ну, — сказал успокоенно отец, — как-нибудь там, знаете, помаленьку...
— Потом пруд, ведь это чёрт... Извините, это чёрт знает что такое. Он зацвёл, как мокрый сухарь, на нём скоро можно будет уже и грибы собирать.
— Ну-ну, уж вы как-нибудь там, Курт, — просительно сказал отец, он был уже не рад, что начал этот разговор. Он пошарил в ящике стола и вынул коробку сигар. — Вы курите, Курт?
— Только трубку. Аллеи! Ну что это за аллеи!
— Ладно, Курт, ладно! — отец мягко дотронулся розовым пальцем до его грубой, обветренной руки (теперь Курт стоял рядом). — Ведь я в этом ничего не понимаю, — сознался он виновато. — Теперь вот какое дело. Видите это письмо? Его надо передать лично, только — вы слышите, Курт, лично! господину Ланэ. Послать сейчас некого, я знаю, что не ваше дело, но, видите, — отец развёл руками, — никого нет, почта не работает, и вообще...
— Ладно, давайте письмо, — сказал Курт и взял в руки конверт.
— Только смотрите, Курт, — отец поднял палец. — это письмо надо хранить.
— Ну, — улыбнулся Курт, — будто я не знаю!
Он положил письмо на стол, опустился на одно колено и стал разворачивать обмотку.
(Сегодня он был почему-то не в сапогах, а в несокрушимых футбольных бутсах, которые были так грубы, что даже и не блестели, несмотря на все его старания.) В это время вошла мать, и отец проворно схватил письмо.