Однако — всякий характер на Земле противоречив, даже может совмещать полные противоположности, тем более — у разных лиц; так не удивимся в дальнейшем перечне свойств как бы противоречию сказанному.
Известный наш педагог С. А. Рачинский указывал, что один и тот же носимый в душе нравственный идеал — «в натурах сильных выражается безграничной простотой и скромностью в совершении всякого подвига», а «в натурах слабых влечёт за собой преувеличенное сознание собственного бессилия». А Чехов отметил так («На пути»): «Природа вложила в русского человека необыкновенную способность веровать, испытующий ум и дар мыслительства, но всё это разбивается в прах о беспечность, лень и мечтательное легкомыслие». Какие знакомые нам, сколько раз виденные черты… Нечёткие, нетвёрдые контуры характера — да, это у нас есть.
Последний французский посол в дореволюционной России, долго в ней живший Морис Палеолог, оставил нам тоже немало метких наблюдений. Воображение русских не рисует отчётливых очертаний, вместо понимания реальности — грёзы. Русские много думают, но не умеют предвидеть, бывают застигнуты врасплох последствиями своих поступков. Утешение «ничего» как черта национального характера, способ умалить цель, признать тщету всякого начинания — самооправдание, извиняющее отказ от стойкого проведения своих намерений. Быстрая покорность судьбе, готовность склониться перед неудачей.
В. Ключевский: «Мы работаем не тяжем, а рывом», — хотя рыв часто могучий. «Труд русского человека лишён упругого равномерного напряжения; нет методичности и размеренности» (С. С. Маслов, общественный деятель, XX век). Равномерной методичности, настойчивости, внутренней дисциплины — болезненнее всего не хватает русскому характеру, это, может быть, главный наш порок. (Уж не опускаемся здесь до расчеловечения — безоглядного распущенного пьянства.) Мы часто не собраны всей нашей волей к действенному стержню. Да и самой-то воли порой не хватает.
Из названных качеств проистекло, однако, и
— всеизвестное (худо знаменитое) русское долготерпение, поддержанное телесной и духовной выносливостью. (Отметим: терпение это веками держалось даже больше на смирении, чем на страхе перед властвующими.)
Веками у русских не развивалось правосознание, столь свойственное западному человеку. К законам было всегда отношение недоверчивое, ироническое: де разве возможно установить заранее закон, предусматривающий все частные случаи? ведь они все непохожи друг на друга. Тут — и явная подкупность многих, кто вершит закон. Но вместо правосознания в нашем народе всегда жила и ещё сегодня не умерла — тяга к живой справедливости, выраженная, например, пословицей: Хоть бы все законы пропали, лишь бы люди правдой жили.
Сюда примыкает и вековое отчуждение нашего народа от политики и от общественной деятельности. Как отметил Чаадаев, по русским летописям прослеживается «глубокое воздействие власти… и почти никогда не встретишь проявлений общественной воли». Как трава нагибается от сильного ветра, а потом распрямляется без вреда для себя — так народ, если удавалось, переживал, пережидал эти «глубокие воздействия власти», не меняя веры и убеждений. «Русский дух больше вдохновлялся идеей правды Божьей на Земле, нежели — получить внешнюю свободу» (С. Левицкий, философ, XX век). Тем более — не стремился к власти: русский человек сторонился власти и презирал её как источник неизбежной нечистоты, соблазнов и грехов. В противоречие тому — жаждал сильных и праведных действий правителя, ждал чуда. (В наш удельный период многократно видим, как масса зависит от князя, вся направляется им, куда он повернёт, на войну так на войну.)
Отсюда проистекла наша нынешняя губительно малая способность к объединению сил, к самоорганизации, что более всего вредит нам сегодня. «Русские не способны делать дела через самозарождённую организованность. Мы из тех народов, которым нужен непременно вожак. При удачном вожаке русские могут быть очень сильны… Трудно служить России в одиночку, а скопом мы не умеем» (В. В. Шульгин).
И на то есть пословица: Сноп без перевясла — солома.
Так создаётся беспомощность и покорность судьбе, превосходящая все границы, — вызывающая изумление и презрение всего мира. Не разобравшись в сложной духовной структуре, — из чего это проистекло, как жило, живёт и к чему ещё нас выведет, — бранят нас извечными рабами, это сегодня модно, повсемирно.
30. ЭВОЛЮЦИЯ НАШЕГО ХАРАКТЕРА
Разумеется, национальный характер не остаётся вечно постоянным. С течением веков, а когда и десятилетий, он меняется в зависимости от окружающей среды и питающего душу ландшафта, от происходящих с народом событий, от духа эпохи, особенно резкой в изломах. Менялся и русский характер.
Наша Смута XVII века хотя и рассвободила к разбойным и жестоким действиям какую-то динамичную прослойку народа, особенно казачество, но не раскачала народных нравственных основ, сохранившихся здоровыми.
Много глубже и неотвратимей сказался религиозный Раскол XVII века. Расколом была произведена та роковая трещина, куда стала потом садить дубина Петра, измолачивая наши нравы и уставы без разбору. С тех пор долго, устойчиво исконный русский характер сохранялся в обособленной среде старообрядцев — и их вы не упрекнёте ни в распущенности, ни в разврате, ни в лени, ни в неумении вести промышленное, земледельческое или купеческое дело, ни в неграмотности, ни, тем более, в равнодушии к духовным вопросам. А то, что третий век мы наблюдаем как «русский характер», — это уже результат искажения его жестоко бездумным Расколом, от Никона и Алексея Михайловича, затем от жестоко предприимчивого Петра и костеневших его наследников.
Как эти наследники, петербургская династия, во многом бесцельно изматывали народные силы — я уже разбирал в другой статье («Русский вопрос к концу XX века», 1994). И горько общеизвестно, как династия и дворянство по меньшей мере на столетие эгоистически затянули крепостное состояние большой доли русского крестьянства, вот тем самым смирением его и пользуясь.
А когда, после этой вековой затяжки, освободительную реформу возвестили — она была робка, не дала крестьянам довольно земли, да и ту с оплатой, хоть и растянутой, была недальновидна и незаботлива в том, как облегчить крестьянству и экономически, и общественно, и нравственно это огромное переходное сотрясение. Оно и не замедлило сказаться на метаниях народного характера, не могшего легко вжиться в новую систему отношений, тот ошеломительный «удар рублём» (Глеб Успенский). Какие-то слои народа — о, ещё далеко не все — были затронуты разломом быта, нравственной порчей, вспышками озорства и растущим размахом пьянства. Этот развал отражён у многих наших писателей и кроме Успенского. В 1891 К. Леонтьев писал: «Народ наш пьян, лжив, нечестен и успел уже привыкнуть, в течение 30 лет, к ненужному своеволию и вредным претензиям». И предсказывал: если так пойдёт и дальше — русский народ "через какие-нибудь полвека… из «народа-богоносца» станет мало-помалу, и сам того не замечая, «народом-богоборцем». Предсказание его исполнилось опередительно…
Картину народного пьянства начала XX века мы находим в «Нашем преступлении» Ивана Родионова. Читаешь — кажется: бескрайней и мрачней не может быть падения нравов — а ведь ещё главный разлив впереди весь… Там же встречаем (1910) и: «Господ бы всех передушить, а землю и добро разделить», «бить всех господ!». (Там же — и расслабленность суда, последствие ещё одной александровской реформы).
Генерал Деникин, имевший долголетний опыт с русскими солдатами, свидетельствовал: «Религиозность пошатнулась к началу XX века. Народ терял облик христианский, попадал под утробные материальные интересы и в них начинал видеть смысл жизни». (Это отмечают многие.) И он же: «Тёмный народ не понимал задачу национальной, государственной самозащиты», — то, что при отступлении 1915 года звучало: «до нас, саратовских, немец не дойдёт».
В 1905 новонаросшая озлобленность сказалась в поджогах и разгромах помещичьих имений, но сама попытка революции 1905 и её революционно-уголовный слив 1906, твёрдо пресеченный Столыпиным, не задели глубины народных масс и не добавили крутой ломки народного характера.
Даже и в 1917 американский Сенат («Овермэнская комиссия») слышит от протестантского пастора Саймонса, пожившего среди русских несколько последних лет: «Я нигде не встречал лучшего типа женщин или мужчин, чем в русских деревнях и даже в среде рабочих. И я всегда чувствовал себя среди них в полной безопасности до тех пор, пока не пришли к власти эти большевики» (Октябрьская революция перед судом американских сенаторов. М.-Л., ГИЗ, 1927, с. 18).
Внезапные опасные переходы русского характера отмечались многими. Ещё елизаветинский канцлер А. П. Бестужев-Рюмин писал: «Русский народ по первому толчку в состоянии что-нибудь предпринять, но потом, когда эта минута пройдёт, переходит к совершенному послушанию». Тот же М. Палеолог, перед самой революцией, заключал: «Слишком легко инстинкт со вспышками берёт у них верх над ровным светом разума, они с лёгкостью отдаются стихии. Эти толчки во внезапное разнуздание инстинктов меняют русский характер до неузнаваемости». Весьма утвердилось, — и в русской письменности, тут и усеченная, затасканная фраза из Пушкина, — представление о бескрайности и несравнимой ярости русских бунтовских взрывов. Может быть, это — и по резкому контрасту перехода от беспредельного русского терпения. Однако действия вообще всяких революционных толп, так тонко и разносторонне проанализированные известным психологом Густавом Ле Боном, дают общие характеристики, вовсе не зависящие от национальности толпы, от расы, от темперамента. И разрушительность, и ярость проявлений — в Российскую революцию нисколько не ярей и не жесточе, чем во Французскую революцию или в испанскую гражданскую войну (1936-39). Иван Солоневич довольно справедливо возражает, что русские бунтарские выступления, в Смуту или в пугачёвщину, — были отнюдь не анархичны, не «бессмысленны», — «они шли под знаменем легитимной монархии», веря или обманывая себя, что идут устанавливать власть хорошего монарха.