В тот же день, когда Смурый об этом узнал, он сложил рюкзак, фирменный, между прочим, хорошего финского производства, и, найдя отца Серафима, сказал, что уходит.
— Бог в помощь… Мы вас не изгоняем, — ответил отец Серафим.
А Смурый выдернул из-под рубашки нательный крест:
— Зато вы изгнали отсюда Христа!..
Говорят, он даже не обернулся.
Отец Серафим до сих пор считает, что Игнат Смурый – это наш общий грех, не сумели, не смогли пробудить в человеке чувство любви. А ведь без любви, без настоящей любви веры нет. И еще, по мнению отца Серафима, наш грех заключается в том, что мы строим рай исключительно для себя. Святое дело превращается в обывательский эгоизм: пусть всем будем плохо, только нам – хорошо. Правда, что можно в этой ситуации сделать, неясно. В городе, по слухам, скопилось уже около двухсот человек, которые хотели бы поселиться в Китеже. Как только они о нас узнают? Целый бидонвиль – из досок, из громадных коробок, из всякого хлама – возник на южной окраине. И что прикажете с этим делать? Двести человек нам ни при каких условиях в Китеже не разместить. И вот – вера, надежда, любовь превращаются в тупое отчаяние. И вот вместо них – зависть, злоба и гнев…
Причем оказывается, что еще не все новости. Майора сменяет Валдис, который подошел сюда после разгрузки фургона. Валдис тоже ездил с майором в город и утверждает, что дело о захвате земли, подготовленное администрацией, это полная чушь. Отчуждение собственности от пользователя – очень трудоемкий процесс. Ну, будем его тянуть, сколько можно, будем требовать времени, чтобы подготовить необходимые документы. Ну, районный суд решат так, а мы подадим апелляцию в областной. Ничего, товарищи, ничего! Он, Валдис, готов этот процесс вести.
Гораздо хуже, с точки зрения Валдиса, то, что обе заготовительные фирмы, с которыми мы до сих пор имели дела – и по подсолнечнику, и по зерну, – внезапно аннулировали договоры. Видимо, уступили давлению местных властей. Понятно: ссориться с властью не хочется никому. А это значит, товарищи, что мы на зимний период остаемся без денег. Нам нужны бензин, соль, сахар, одежда, нам строительные материалы нужны, за электричество, между прочим, тоже надо платить...
Он поднимает руку:
— Тише, тише, товарищи!.. Я тут все подсчитал: зиму мы вполне можем прожить. На самое необходимое у нас денег хватит, а остальное, ну что ж, товарищи, придется кое-что сделать самим…
И далее Валдис развивает перспективный план: надо срочно строить амбары, куда можно будет ссыпать зерно, по всей стране – засуха, цены быстро растут, не осенью так зимой мы этот урожай продадим. Продадим, товарищи, продадим, я вам клянусь!.. Что же касается семян подсолнечника, то часть из них вполне можно переработать и здесь, а другую часть, ну что ж, придется спрессовать их в брикеты и тоже положить на хранение, дожидаясь зимы. Требуется только наладить механический пресс. А для этого у нас есть товарищ Базиль…
Он поворачивается:
— Как, товарищ Базиль, наладишь?
Базиль, заросший черным волосом так, что под ним не видно лица, скребет затылок и после секундного размышления говорит:
— А че… Конечно, попробуем… дык…
После чего со страшной силой дергает себя за веник сумрачной бороды.
Ну, это уже кое-что. Базиль, он же – Василий Васильевич Коломарь, зря не скажет. Он хоть и похож на лешего, выползшего из дремучих чащоб, но по натуре своей, по сущности – прирожденный механик. Технику он понимает нутром. Из консервных банок, из шестеренок, из ржавых болтов может собрать вертолет.
— Так что, товарищи, не будем впадать в панику, — с энтузиазмом говорит Валдис. – Мировая буржуазия, захватившая власть в нашей стране, не поставит нас на колени!.. Кишка у нее тонка!.. Мы, товарищи, непременно выстоим и проложим себе и другим дорогу в светлое будущее!..
Валдис каждое свое выступление заканчивает как-нибудь так. Он у нас коммунист и считает, что построение справедливого общества – это историческая неизбежность. Конечно, великая идея была, к сожалению, дискредитирована большевиками, но ее возрождение в истинном, очищенном виде – веление времени. Никакого иного пути у человечества нет.
И надо сказать, что в своих воззрениях Валдис весьма убедителен. Против построения коммунизма не возражает даже отец Серафим. В конце концов, что такое коммунистическая доктрина – то же самое христианство, но трансформированное из мистического откровения в социальный проект.
Пусть коммунизм, пусть хоть что, лишь бы люди снова стали людьми.
Только меня это почему-то не радует. Мне почему—то кажется, что мы строим вовсе не коммунизм, не царство божие на земле, как втайне, не говоря прямо об этом, мечтает отец Серафим. В действительности мы строим крестьянский рай – пассеистическую пастораль, созданную мечтательной дворянской литературой. Вышел барин на луг, помахал вместе с “народом” косой, потом вернулся к себе в гостиную, испил чая с ромом. И представилось расслабленному взору его, что это и есть настоящая жизнь: простая работа, простые ясные истины, рождающие подлинную духовность. Землю попашет, попишет стихи. Причем здесь важно именно то, что – “попашет”. Если бы барин пахал землю по-настоящему, то ему, разумеется, было бы не до стихов. Крестьянская работа – это отупляющий, монотонный труд, изнурительный, доводящий человека чуть ли не до животного состояния. Достаточно посмотреть на местных, которые в сорок лет старики: зубов нет, лицо – скопище шелушистых морщин. Я вовсе не хочу, чтобы Вета стала такой. И, конечно, “народ” никогда не был носителем высокой духовности, никогда и нигде – что бы ни болботали на эту тему патриотические публицисты. Какая, к черту, духовность, если с утра до вечера ковыряться в навозе? Если пожрал, выпил, прилег и снова – лезь в грязь. Не зря крестьянин при первой же возможности бежит из деревни в город. Плохо в городе, душно, обезличивается человек, нивелируется, сводится к производственной функции, и все равно – бегут, бегут, не удержишь, не переубедишь, именно от “простых истин” бегут, от земли, от заскорузлой черноземной духовности…
Валдис говорит абсолютно верные вещи. Мы действительно можем пережить зиму, если еще больше сместимся в сторону натурального бытия: будем сами молоть муку, печь хлеб, давить масло из семечек, вскапывать огороды. Даже без электричества, по-видимому, обойдемся, все равно – то провода перережут, то изоляторы на столбах разобьют, пытаются нас таким образом выжить отсюда, но ведь это опять шаг назад, откат к примитиву, неумолимая хозяйственная деградация, возвращение в девятнадцатый, даже в восемнадцатый век. И так – долгие годы…
Это, кстати, основная беда всех локальных общин: сил и средств в них хватает только на простое воспроизведение жизни. Невозможно содержать “лишних людей”: учителей, врачей, ученых, управленцев, творческих гуманитариев. Не из чего извлечь налог на развитие, и потому сельскохозяйственное житие превращается в замкнутый круг, в экзистенциональное функционирование, в неизбежное возвращение к одной и той же начальной системе координат. Ощущение тупика, молодежь уходит, община схлопывается, местность превращается в антропологическую пустыню.
Я чувствую на себе темный взгляд Мерника. Мерник большей частью молчит, но я понимаю, о чем он размышляет сейчас. Все это уже было, было в истории: и мюнстерская коммуна, и община “босоногих братьев”, и американские амиши, и фаланстеры первых социалистов-романтиков, и молоканские и староверческие поселения, и толстовские фермы, и “семьи” хиппи, и молодежные скандинавские сквотты, и юкатанский социалистический эксперимент. История повторяется и как трагедия, и как фарс, и как драма, и как мещанский бессодержательный сериал. Начинается всегда как царство божие на земле, а заканчивается в лучшем случае бессловесным распадом. Нельзя построить рай в одной отдельно взятой деревне. Нельзя, по крайней мере в юдоли земной, размежевать ангелов и козлищ. Искры, сыплющиеся на сырое вещество бытия, в конце концов угасают.
Впрочем, эту мысль я тоже не успеваю додумать. Сердце у меня вдруг подскакивает и начинает биться вдвое быстрей. Я почти ничего не вижу, не слышу, не различаю: Вета перешагивает через скамью и устраивается рядом со мной. Она вся свеженькая какая-то, обновленная, нестерпимо счастливая, как будто только что родилась, аккуратно причесанная, подтянутая, умытая, и, представьте, веет от нее блаженством младенческих снов. Точно явилась она из страны меда и молока, где поют над лугами птицы с волшебными голосами.
Губы ее шевелятся.
— Ты меня не слушаешь, — несколько обиженно говорит она.
— Нет, я тебя слушаю, слушаю… Ты говори…
— А по-моему, ты ничего не соображаешь…
— Да?
— Я же вижу…
От ее голоса даже воздух звенит.
Плавают в нем мелодичные нотные паутинки.