Все возможно. Возможно… Они достигли Порто, Азорских и Канарских островов. Это точно. Но дальше не пошли… Их кораблями управляет не ветер, им удается найти иной язык с морем. Они отыскивают в море реки и умеют следовать по ним. Возможно, так и надо. А мы их не интересуем. Да и кого может привлекать мир, все глубже погрязающий в трясине демократии и народного образования?
Подали свежайшие фрукты. Она жадно и почти механически — и здесь неуместно было бы рассуждать, элегантно это выглядело или по-звериному естественно (так тигрица спешит утолить жажду у ручья), — схватила сразу два блюда.
Потом, когда они поднимались на «наблюдательный пункт» (ее выражение), Беатрис с насмешкой заметила:
— Аполлон! Не желаете ли взглянуть на мою коллекцию ракушек? — и рукой сделала кругообразный жест. Колумб с досадой понял, что узнан, что она знала, чем он занимался в не самые для себя счастливые годы.
Они продолжали подниматься по каменной лестнице. И на всем пути за ними следили глаза здоровенных галисийцев, которые время от времени просовывали головы меж портьерных складок и тут же прятались вновь.
С одной из площадок она бросила горсть фисташек гулявшим по столовой фазанам. Выпустила из клетки белую мышь — на десерт королевскому орлу, который с изысканной, сдержанной жестокостью тут же спланировал с железной балки.
Что же произошло потом? Что Колумб имел в виду, когда в предсмертных беседах с падре Горрисио упоминал о «самом сильном в жизни впечатлении» (Вальядолид, 1506)?
Можно ли верить тому, что пятьдесят лет спустя со слов одного из бывших галисийских гвардейцев записал юнга Моррисон?
По выражению Микеля де Кунео, Адмирал вернулся «потрясенный любовью, преображенный».
Кое-что об интересующем нас эпизоде рассказала и одна из прислужниц (и только после того, как стало известно о трагической гибели Беатрис Бобадильи в Медине дель Кампо). По ее свидетельству, Беатрис, увидев, как он впился зубами в ногу козленка, «почувствовала, что все в ней всколыхнулось от присутствия настоящей, бьющей через край мужской силы». {78}
По лестнице она шла впереди. От масляной лампы и канделябров шел — мягкий свет. Вино дало легкую веселость и раскованность. Возбуждение от очень соленых креветок и чеснока. Колыхание прозрачных тканей в такт шагам. Ветер с моря. Трогательное воспоминание о мощном торсе Аполлона, который неуклюже вращался на шесте над пирующими, теряя свои золоченые чешуйки, лавровый венок… Нежность? Неудовлетворенная страсть, сжавшаяся в комок до часа, когда ей воздастся должное? (Не забудем, тогда, давно, она смотрела на него сквозь прорезь шлема и была — нагая — заточена в железные доспехи. Ключ же от них Фердинанд, злой насмешник, бросил в пруд и шепнул ей о том, проходя мимо. Но все это обходят молчанием легковесные хроники, хотя им-то следовало бы заглянуть в тайные лаборатории, где выковываются страсть и ненависть.)
Они вошли в сумрачную и прохладную комнату. Что-то обволакивало Колумба — как тень, как сон. Дивная Повелительница! С каким мастерством владела она искусством, то отдаляясь, то вновь подходя совсем близко, разжечь страсть.
По слухам, она знала секреты приготовления снадобий, умела делать и другие запретные вещи. Не случайно осторожный Колумб, собираясь в гости, велел приготовить себе особый отвар.
При свете луны Беатрис показала ему свои раковины — крошечные соборы Гауди*. Прекрасные и таинственные. Можно было приложить их к уху и услышать далекий и веселый гомон нереид со дна морского (такими сентиментальный человек, тоскуя о былом, вспоминает девчоночьи голоса на школьном дворе).
Она провела его пальцами по спиральной выпуклости Nautilus Tilurensis, чтобы «он ощутил агатовую нежность сего чудного творения Господня…». Колумб же почувствовал другое: от волнения у него взмок затылок. Досадный порок, порожденный сверхчувствительностью.
От нее шли невидимые лучи. Тело ее влекло, смущало, заслоняло собой все остальное, хотя внешне она оставалась невозмутимой и светски холодной.
Лунные отблески на водной глади. Мерцание старинного серебра. Желто-серые лунные пятна на поверхности моря.
Ему вдруг перестало хватать воздуха, пространство вдруг стало сжиматься, вертикальность их тел вдруг показалась фантастически противоестественной.
Он обернулся. Они находились в спальне: взгляд наткнулся на кровать в восемь вар шириной, где вполне уместились бы три юные пары. Сверкающая белизна бараньих шкур. Глубокая чернота шелковых простынь и груды подушек.
На них надвигалась ночь, ночь без луны, без перемирий. Пылающая пожаром ночь — длиной в три дня и три ночи. Как свидетельствовали потом Колумбовы друзья, долгих вступительных речей там не было. Генуэзец имел богатый портовый опыт и давно успел усвоить, что «хватать надо, пока горячо» и что «кто смел, тот и съел».
Вероятно (у нас есть все основания предполагать это), в первые часы чрезмерное возбуждение мешало любовникам.
А вообще-то они были торжественны и серьезны. Серьезны, как два нотариуса, которые составляют самую важную в их жизни бумагу. (Ведь в сем ритуале от случайной улыбки все могло рухнуть, словно карточный домик. Порой нет ничего разрушительней смеха.)
Мы уже упоминали о записанном Моррисоном рассказе гвардейца. Но случилась их беседа все-таки через пятьдесят лет после событий. И кроме того, наблюдавший любовников молодой галисиец был безнадежно двухмерен в своем восприятии секса. Двухмерность — изначальное отсутствие воображения, неумение видеть выпуклое — продукт примитивно-девственных воззрений эпохи.
Короче, даже если кто-то что-то и сумел увидеть, в повествованиях {79} о сем были опущены необходимые слова и выражения, с помощью которых только и можно описать происходившее в темноте между Христофором и Беатрис. А для юного галисийца они так и остались китайскими тенями, какие показывает на экране фокусник-цыган. Рычащими драконами. Кентаврами. Быком о двух головах.
С уверенностью можно сказать, что Колумб многое ставил на карту. Ведь он решил покорить Кровавую Даму. А говорили, будто она была лонозубой (два мощных резца и крепкие коренные стояли на страже у врат ее тайны) и имела обыкновение жестоко наказывать тех, кто слишком ретиво рвался вперед. Уверяли также, что, когда подходило время течки, водила она шашни с вожаком (региональным) волчьей стаи.
Итак, часы шли за часами, а людей из «ГГ» с их неприятнейшим рабочим инструментом так никто и не призвал.
Колумб вел себя все смелей, все больше ощущал себя хозяином на дивном ложе. Завещанное Онаном давало волшебные плоды. (Богатое воображение, мечты о буйстве тел в конце концов предвосхитили реальный опыт и многому сумели научить.)
Беатрис де Бобадилья решила позабыть свои кровавые забавы и возжелала насладиться покорностью.
«Поединка с фаллосом» на сей раз не было. Поэтому ей не пришлось прибегать к эротическим пыткам. В святилище полновластно воцарился лингам, хотя орудие Адмирала и не превратилось в эпицентр, omphalos, града безумств, в который они вступили.
И во тьме его плоть — торжествующая, измученная, тоскующая и одинокая — тянулась вверх. Так гордо и высокомерно держит голову гений, которого долго осмеивали, но наконец признали.
Возможно, именно Колумб, а не Владычица отдал в том бою дань садизму. Он прикрепил два «умертвителя плоти» (такие морские бечевы с узлами нередко применялись в борделях Средиземноморья) к своему древку.
Где-то ближе к рассвету лингам превратился в равно служащий двум телам мостик. Случилось то, что немецкие сексологи называют Verfremdung, — отстранение и объективизация фаллоса, его обезличение, когда он превращается в чистый инструмент соития и проникает в оба тела, то есть над ним перестают довлеть понятия своего и чужого. Живой и реальный мостик, соединяющий ты и я. Ничейная земля. Символ двойственности. Он перестает играть роль кошмарного преследователя. Перестает принадлежать исключительно телу самца и начинает играть роль инструмента, которым по своему усмотрению могут пользоваться он и она. Демиург, не требующий ни ритуального поклонения, ни преданности. Демиург, отрешившийся от суетного тщеславия.
Новое ощущение покорности было столь остро, что уже поздно ночью, в какой-то особый миг, Беатрис прошептала с карибским акцентом:
— Ну, будь грубее, глупый! Как чудесно!
Он знал: она хотела, чтобы ее заставили умирать (в эротическом, разумеется, смысле). И Колумб позволил вырваться на волю всей таившейся в его плоти агрессивности. (Должно быть, именно тогда достигли они степени 8 — по шкале доктора Хите — наслаждения.)
Как всякая дузе, она требовала от своего д'аннунцио* самозабвенной отваги. Подойти к порогу смерти. Достичь состояния, когда наслаждение граничит с физическим распадом (как у пылких и изысканных чахоточных дам, коими изобиловал XIX век).