— А где вы остановились, мистер Дженкинсон?
Не успел я ответить, как Уайтекер — спеша, без сомнения, показать, что не нарушил правила, пригласив меня остановиться в доме, — ответил:
— В «Ангеле», мистер Бонд.
Бонд больше ничего не сказал, кивнул и пошел дальше. Но сворачивая в тоннель, он оглянулся, и в его прохладном взгляде я ясно прочел, что он все еще сомневается. Я понял, что он может рассказать о встрече экономке, а та — полковнику Уиндэму; и тогда полковник пошлет в «Ангел» расспросить обо мне. Поэтому я решил, чтобы не создавать проблем для моих добрых хозяев и избежать неприятностей — или даже увольнения — для их племянника, уехать из Петуорта через час.
Поэтому у ворот коровника я поблагодарил Пола Уайтекера, дал ему соверен за труды и пять шиллингов для Нэнси, вернулся в отель и заказал повозку до Хоршема, где, по моему предположению (правильному, как оказалось), я смогу сесть на ранний поезд до Лондона. Мистер и миссис Уайтекер умоляли меня остаться, уверяли, что ничего ни с ними, ни с Полом не случится, но я был неумолим. Потом они отказались взять деньги за комнату, раз я не собирался там ночевать, а я настаивал. Мне удалось их уговорить, и мы расстались, преисполненные добрыми чувствами с обеих сторон.
Я так устал, что на обратном пути ночью даже холодный воздух не мог взбодрить меня. Я то и дело соскальзывал в сон и грезил, что убегаю откуда-то из темноты с Тернером, который довольно усмехался, радуясь побегу, — или что я и есть Тернер, и это я усмехаюсь.
Но сейчас я полностью пришел в себя — я уверен, ты будешь рада это слышать.
Твой любящий муж
Уолтер
XIX
Из дневника Мэриан Халкомб 29 сентября 185…
Я упала на колени и вознесла благодарственные молитвы. Я знаю, что снова встречусь с горем, болью и усталостью духа, как бывало прежде; но сегодня — с радостью признаю это — я по-настоящему счастлива. Благодарю тебя, Боже.
Надо сказать, что утро ничем не предвещало того, что случилось позже; я плохо спала и почти испугалась, когда вместо собственного живого и веселого лица увидела в зеркале полузнакомую осунувшуюся женщину среднего возраста с темными кругами под глазами и проседью в спутанных черных волосах. Я ее быстро прогнала с помощью щетки для волос, дружелюбной улыбки (как при первой встрече с новой знакомой) и бормотания себе под нос всяких глупостей: «Ты справишься, Мэриан, да-да, обязательно справишься», — но мрачная картина отпечаталась в моей памяти как ужасное видение будущего.
Дела не особенно улучшились, когда, выйдя чуть попозже из дома, мы внезапно оказались посреди густого тумана, неподвижного и холодного, как могила, который жег нам глаза, забивал рот и нос, оставлял на лице и на руках мелкие острые кристаллики сажи. Я вдруг поняла, с какой нелепой детской радостью ожидала лодочной прогулки, и мысль о том, что теперь я ее лишусь, легла на меня тяжелым грузом, заставив опустить плечи и замедлить шаг. Я попыталась все же скрыть разочарование и, взяв Уолтера за руку, рассмеялась и сказала храбро, как только могла:
— Нам повезет, если в таком тумане мы хотя бы найдем реку, а не то что увидим что-то с воды.
Путь в Брентфорд казался бесконечным, потому что кэбмен, не видя дальше ушей своей лошади и, судя по всему, боясь столкнуться с другой каретой или сбить ребенка, полз как улитка, причем очень осторожная. Когда мы выглядывали из окна, то не видели ничего, что могло бы нам подсказать, где мы и как далеко продвинулись в пути; вполне могло оказаться, что мы очень медленно ехали по кругу и находились сейчас всего в сотне ярдов от нашей собственной двери. Но внезапно туман начал рассеиваться, и показалась цепочка черных стен (это был не романтический замок, как я вообразила поначалу, а ряд ужасных кирпичных вилл, хозяева которых, похоже, считали, что спрячут новизну за фальшивой стариной), а потом он и вовсе растаял, так что, когда через десять минут мы подъехали к Брентфорду, сквозь сверкающую меловую пелену ясно был виден блеск безоблачного неба.
Мы свернули на широкую дорогу, огражденную деревьями, и, проехав примерно полпути, остановились у скромных ворот, втиснутых между каретным сараем и высокой стеной. Сам дом стоял чуть поодаль, за заросшей сорняками подъездной дорогой, и казался с улицы совершенно безликим: не большим и не маленьким, не старым и не новым; его невозможно было описать, можно лишь указать количество углов и размеры. Но как только мы вошли внутрь, то оказались в просторном вестибюле, увешанном изящными набросками портретов и свежевыкрашенном в бледные старомодные цвета, которые усиливали ощущение света и простора.
Коренастый слуга лет тридцати с румяным лицом и милой улыбкой (уже одно это подчеркивало необычность дома — где еще лакеям велят улыбаться посетителям?) провел нас в большую гостиную в задней части здания. На мгновение мне показалось, будто я вхожу в будуар Элизабет Истлейк: гостиная располагалась в том же месте дома, и на нас так же сильно действовала сила замысла архитектора — смутная тяжесть вестибюля и лестницы толкала вперед настойчиво, как рука на шее, а большое французское окно манило к себе, обещая свободу и свежий воздух. Но через мгновение стало ясно, что дух в двух комнатах совсем разный: где на Фицрой-сквер были дуб, лак и титанический хаос, здесь царили яркость, элегантность и классический порядок. Книги с военной строгостью выстроились на полках; нигде не было видно никаких курьезных мелочей (если не считать пары изящных фарфоровых фигурок на каминной полке), а на месте набитого бумагами бюро был небольшой столик для письма с греческими ножками, резной столешницей и ящиком, в который, судя по всему, едва влезала небольшая пачка конвертов; выглядел он так, будто за ним императрица Жозефина писала записочки мужу.
Навстречу нам с кресла с завитушками поднялась стройная женщина лет шестидесяти пяти, в прямом голубом платье, очень модном двадцать пять лет назад.
— Мисс Халкомб! Мистер Хартрайт! — сказала она, протягивая к нам руки. — Вы принесли с собой солнце!
Голос у нее был нежный и мелодичный, без следа привнесенной возрастом резкости, и по нему можно было подумать, что он принадлежит женщине лет на тридцать моложе. Она посмотрела в окно, всплеснула руками почти молитвенным жестом, а потом одним движением, изящным, как у танцовщицы, взяла за руки Уолтера и меня, так что теперь мы стояли цепочкой, как будто собирались сыграть в «веночек».
— Если мы задержимся из-за церемоний, — сказала она, — потеряем день. Может, прямо сейчас рискнем отправиться в путь?
— Да, — сказали мы с Уолтером хором, не колеблясь ни секунды.
Она покраснела и кивнула с явным удовольствием.
— Признаюсь, я совсем не отчаялась, когда увидела туман, — сказала она, направляясь к двери, — но мой бедный муж сразу решил, что ничего не выйдет. Он будет рад услышать, что все исправилось.
Она помедлила и добавила, будто только сейчас вспомнила:
— Надеюсь, вы не будете возражать против того, чтобы сесть на весла, мистер Хартрайт? Для нашего слуги места не останется.
— Да, я вовсе не против.
— Отлично. — Слегка ссутулив плечи, она возбужденно потерла руки, радостно воскликнула: «О!» — и скрылась в вестибюле.
Иногда родители, когда их малыш сделал что-то особенно милое, обмениваются заговорщической улыбкой, полной ласки, снисходительности и удовлетворения; именно такой улыбкой сейчас и обменялись мы с Уолтером. Потом, не произнеся ни слова (зачем говорить, если все, что хотелось сказать, и так ясно?), мы подошли к окну и выглянули на пестрый ковер дорожек, газонов и розовых кустов, усеянных цветами, к которым кое-где цеплялись, словно пух на колючках, последние лоскутки тумана. Сад был окружен аккуратно подстриженными живыми изгородями. Так мы простояли в дружелюбном молчании минуту-другую, когда Уолтер внезапно удивил меня, сказав:
— Должно быть, он слеп.
— Что?
— Ее муж. Посмотри. — Он указал на окно, а потом, чтобы пояснить свою мысль, открыл его. — Нет, понюхай.
Я понюхала. Воздух был холодный и резкий, с дымными остатками тумана, но к нему примешивались последним эхом забытого мира резкий запах тимьяна, дурманная сладость розмарина и дыхание умирающих роз.
— Сад сажали ради запахов, а не для вида.
— Это недостаточное основание для такого серьезного вывода, — сказала я. — Может, они оба предпочитают свежие ароматы ярким краскам?
Уолтер покачал головой:
— Если бы он мог видеть, то сам бы узнал, и не потребовалось бы говорить ему.
— Знал что? — спросила я с улыбкой (признаюсь, я ничего не понимала).
Он поднял голову и посмотрел на яснеющее небо:
— Что погода улучшилась.
— Почему ты решил, что он не знает?