Молочный фонтан бьет вверх и опадает ей на груди каплями и ручейками.
– Это называется «салют», – объясняет она, и размазывает по их шарам тягучие теплые потеки.
– Сегодня мальчику на сладкое дали сиси в сметанке, – говорит она, звучно пошлепывая груди снизу, и смотрит вместе с возвращающимся к жизни Мустафой, как они подпрыгивают.
Машка, кобыла золотая, вынослива и ненасытна. Конечно, одного и даже двоих при любом раскладе ей мало; наше счастье. Пружиня бедрами, поводя глазом – абсолютная свобода, абсолютная власть! – она прислушивается к своим желаниям: сейчас.
– А сейчас нам нужен самый маленький, ему тоже найдется работа, и не слишком твердый, просто плотный. Сейчас мы ему тоже сделаем хорошо.
И встает перед Жорой, повернувшись спиной. Он тянется, она слегка приседает, и он целует ее в попу, жадно вдавливая лицо в спелое податливое полушарие.
– Ой, колется! – взвизгивает и смеется она. – Сильнее, еще… безобразник, поставил девочке засос прямо на попку!
Берет из тумбочки вазелин и смазывает «запасной вход». И пристраивается на корточки над Жорой, задом к нему, занося крутые холмы-половинки над его стартующим снарядом.
– Это называется бильбоке – насаживание шара дырочкой на палку, – заведя руку назад, берется за него и приставляет к темной лучистой звезде в глубине ложбины своей сногсшибательной женской задницы.
– Так-так-так-так… – пришептывает она, насаживаясь мелкими осторожными движениями на его конец.
Спинка ее прогнута, узкая талия круто и плавно переходит в круглый здоровенный зад, он ходит вверх-вниз, принимая в себя член до основания и снова выпуская, а Маша двигает и вертит своей чемпионской попой во все стороны, качается над ним, не отпуская вовсе, вставленный упруго мотается в прихвате, помпа наяривает! В маленьких малиновых ушах отчаянно скачут сережки.
– Машка, сука, я люблю твою роскошную красавицу женскую жопу, – сбросив все тормоза, цедит Жора, – ты же ее выставила прямо передо мной… ты двигаешь ею вверх-вниз… твой литой круп… какая она здоровенная и круглая… насаживай ее на мой хуй, моя золотая девочка… хорошо, туго, крепко… выебал мою милую девочку прямо в попочку… обожаю твою бесстыжую жопенцию! еще!!!
Он рычит, оскаливается и содрогается. Маша слезает на пол и обматывает сникший военно-морской вымпел белой капитулянтской салфеткой из той же тумбочки.
– Безде-ельники, – томно укоряет она. – А работать кто будет? Кто у меня записался в кружок «умелые руки»? Сейчас будет урок ручного труда.
Перебирается к Каведе, берет его полувялый меж указательным и средним пальцами на манер сигары и болтает им. Подергивает за кончик крайней плоти, тянет кверху и крутит его банан за этот эластичный тяж, как скакалочку. Он распрямляется, увеличиваясь: пальцы вжимаются в его бока и туго массируют.
– Это называется фелляция, – комментирует Маша. Обхватывает буроватый ствол в кулак и гоняет быстрее и крепче.
– А это называется фрикции. – Вторую руку кладет на мошонку и потряхивает в такт. Ее вороная грива разметалась по плечам.
– Ох, девочка, что ж ты делаешь… – у Каведе раздуты ноздри, мутные глазки закатываются.
– Дою моего бычка. А что, не надо? – невинно интересуется она.
– Надо! – поспешно говорит он. – Ох.. Боже… еще!.. Машка, Машенька, Машутка, милая, ты мне делаешь хорошо… что ты делаешь, распутная разнузданная девка!
Маша делает благовоспитанное лицо:
– Я взяла парня прямо за его большой красивый хуй и стала его дрочить. – Накачивает бешено. – А сейчас я подрочу побыстрее, и ты спустишь мне в ручку.
И когда он кончает ей в сложенную ковшичком розовую ладошку, она умело и аккуратно, наклонив ублаготворенный орган, выжимает все до капельки и, глядя вниз на себя, сливает белый ручеек на низ живота и курчавую черную рощу. Жемчужные матовые капли повисли и дрожат на вороных завитках.
– А вот теперь я хочу наблядоваться по-настоящему, досыта, – с напором неотвратимым, как лавина, произносит она.
С хрипом и свистом Старик призывает в экстазе:
– Иди ко мне, моя поблядушечка, – прерывисто вибрирует он. – Иди ко мне, моя титястая царица, моя толстожопая повелительница, моя обольстительная стерва…
– А заче-ем? – капризно тянет Маша. – Разве ты можешь сделать хорошо такой большой девочке?
– Зацелую мою девочку прямо в пипочку, поставлю моей девочке засос прямо в смуглые губки, пососу моей девочке ее большой вставший клитор, ее нежный похотник, ее заветный маленький девичий хуй.
Маша счастливо опускает веки и встает на колени, раздвинув их, над его подушкой. Его голова скрывается в объятии сливочных полных бедер. Верхняя губка Маши вздернута, ротик приоткрыт.
– О-о-о-о-о-о… – стонет она, когда ее лепестки тянутся взасос в его рту, горячий быстрый язык оглаживает и щекочет возбужденный клитор и круговыми толчками проникает внутрь, туда, в глубину. – О-о-о… соси еще… целуй ее… лижи ее… быстрее… м-м-м!.. горячо… засоси в рот всю мою красавицу нежную пиздищу… а-ах!!!
Она содрогается, атласная кожа блестит от выступившего пота, прерывистый вздох вздымает тяжелые груди.
– А у кого самый длинный, толстый, здоровый, – шепчет она. И уже в полубессознательном состоянии овладевает мной.
Она нависает на корточках здесь, рядом, надо мной, вплотную, ее лоно выставлено откровенно, части снаружи крупны и в этой крупности грубоваты, и в сочетании этой откровенной плотской грубоватости с нежной чистотой ее лица и совершенного тела красота ее делается беспредельной, непереносимой, пронзительно драгоценной больше всего в мире.
Медленно-медленно приближая… вот! касание… она насаживает свою лодку на мой столб. Я смотрю, вижу, плыву, нечем дышать.
Она умеет сжимать ею сильно, он входит глубже, глубже, в плотную горячую глубину, туго, дальше…
– Выебу моего мальчика, – беспамятно приговаривает Маша, раскачиваясь надо мной. – Почему ты молчишь? говори мне, слышишь? я кончаю, когда мне хорошо говорят.
– Умру за мою красавицу-блядищу… – еле выговариваю я.
– Нет, – учит она, – сначала надо попросить разрешения.
– Тетя Маша, можно я вас выебу?
– А чем ты хочешь меня выебать?
– Хуем.
– Да! А куда? куда?
– В пизду…
– Ох-х… А ты засадишь тете Маше до донышка?
– Да-а… всуну… большой… весь… засажу… до конца…
Круглое, стройное, теплое, плотное, спелое, ласкает, мучит, нежит, трет, легко, сильно, быстро, глубоко, бешено, мягкая попа податливо накрывает раз за разом мои яйца, с корточек становится на колени, наклонясь, огромные шары грудей мотаются, живот кругло сбегает книзу и его нежная плоть шлепает шлепает шлепает по мне… Боже мой… она, на мне, голая, вся, с раздвинутыми бедрами, волосы под животом, насаживается, насаживается…
– Да! да! да! – рыдает она. – Достал!.. да! Боже! Я – люблю – твой – хуй!
– Еби меня еще! Еби меня!!!
………………………………………
Разметанная грива убрана под шапочку, халат туго подпоясан. По две затяжки из ее рук. И уплываем в сиреневый туман, зыбкое забвение, дневной сон. Мы счастливы.[16]
6.
Дорогой ДБ[17].
Здравствуй, брат, писать трудно, особенно письма, и трудности эти начинаются с обращения: покуда эпистолярный этикет не сделался меж адресантами незамечаемой служебной фигурой – все стараешься нагрузить графику дозированной интонацией, взглядом, жестом, мерой времени и дистанции… о, это обстоятельное интеллигентское занудство с первых слов! здорово, понял.
Вообще жанр эпистолы есть рудимент-полупроводник: никто не любит писать письма, но все любят их получать. Для конкретики есть телефон, факс и модем, а для души – взгляд, бутылка и вечер, переходящий в ночь, имеющую результатом банальную отраду, что кореш тебя уважает, бед у него тоже сверх видимого, и предшествует это головной боли с утра, если бутылка была некачественная – что безусловно лучше головной боли с вечера, если некачественным был собеседник.
И остались письма для а) бедных, не имеющих денег на телефон и билет до друга; б) смешных тщеславолюбцев, заботливо пишущих для истории последний, дополнительный том полного академического собрания своих сочинений: «Письма». Послания первых трогательны в своей искренней бедной трафаретности, вторых же – сугубо предназначены штатным литературоведам грядущего, и читать их можно только ради зарплаты.
Тем более странно, что я давно собирался тебе написать. Что, собственно? Что я тоже подстригаю свои яй… тьфу, розы? Мы и знакомы-то, подумаешь, три года, и виделись считаные разы и часы. Нет, конечно, родство душ и взглядов, эстетика и симпатия, актеры и зрители смахивают слезы, скупое слово крепче булата, и друг благоговейно поднимает уроненный старпером пистолет, иначе как же. Странность для меня лично заключается в том, что мне сорок семь лет (блядь!!). Служили два товарища, ага, в нашем полку, пой песню, пой, птичка, шипи, змея. В ноте сентиментальности некий бла-ародный смысл.