Свобода быть хозяином себе и свобода от того, чтобы мой выбор определяли другие, при поверхностном взгляде могут казаться одной и той же мыслью, выраженной утвердительно и отрицательно. Однако в историческом плане «позитивное» и «негативное» представления развивались в противоположных направлениях, каждое из которых было по-своему логичным, пока, наконец, не пришли к прямому конфликту.
Прояснить это можно на примере того, как развивалась вполне невинная метафора самостояния. «Я сам себе хозяин», «Я — не раб»; но не могу ли я быть (как говорили платоники и гегельянцы) рабом природы или своих необузданных страстей? И потом, у родового понятия «раб» много подвидов; одни — в политическом или юридическом рабстве, другие — в моральном или духовном. Разве не бывало так, что люди освобождались от духовного рабства или рабства у природы и убеждались, что, с одной стороны, на волю выходит независимое личностное начало, а с другой — что-то попадает под новый гнет? Это личностное начало отождествляют то с разумом, то с «высшей природой», то со способностью предвидеть и ставить задачи, влекущие за собой удовлетворение, то с «истинным», или «идеальным», или «лучшим», или «самостоятельным» Я, которое противопоставляется иррациональным импульсам, неконтролируемым желаниям, низменной природе, искушениям и соблазнам, «эмпирическому» и «раздрызганному» Я, которое уступит любой вспышке желания или страсти и нуждается в строгой дисциплине, иначе невозможно дорасти до своей «истинной» натуры. Пропасть увеличивается. Истинная натура становится больше человека (в обычном смысле); это уже социальное «целое», элементом или частью которого он оказался, — племя, раса, церковь, государство, огромное сообщество живых, мертвых и еще не рожденных. Целостность эту и признают «истинной» натурой, которая, подчиняя непокорных «членов» коллективной или «органической» воле, достигает «высшей» свободы для себя, а значит — для них. О том, как опасны органические метафоры, когда ими оправдывают принуждение одних людей другими, чтобы поднять их на более «высокий» уровень свободы, писали много. Но особую убедительность обретает такой язык, если мы признаем, что возможно, а часто — и оправдано принуждение во имя какой-то задачи (скажем, борьбы с правонарушениями или охраны здоровья), которую люди решили бы сами, будь они не столь невежественными, слепыми и порочными. Легко вообразить, что ты принуждаешь других для их же блага, в их же собственных, а не в своих интересах. Поскольку я знаю их подлинные нужды лучше, чем они сами, они не стали бы сопротивляться, если бы были такими же разумными и мудрыми, как я, и так же хорошо понимали свои интересы. Можно пойти и дальше. Можно сказать, что на самом деле они стремятся к тому, чему по своей косности сознательно противятся, так как в них таится некое мистическое начало — латентная воля или «подлинная» цель. Начало это, хотя ему противоречит все, что они чувствуют, делают и говорят, и есть их «истинная» натура, о которой может не знать их бедное эмпирическое «Я»; и считаться надо только с ее желаниями[55]. Встав на эту точку зрения, я могу игнорировать реальные желания людей и обществ, бесчинствовать, угнетать, мучить их во имя и от имени их «подлинных» натур в твердой уверенности, что какая-то настоящая цель (счастье, исполнение долга, мудрость, справедливое общество, самореализация) должна быть тождественной их свободе — свободному выбору «подлинной», но, увы, часто неосознанной натуры.
Этот парадокс обличали неоднократно. Одно дело говорить, что я знаю, в чем благо для X, а сам он не знает, и не считаться с ним ради этого блага; другое — верить, что он сам сделал выбор, правда, бессознательно, не так, как в повседневной жизни, а посредством своего разумного «Я», о котором эмпирическое «Я» может и не знать; посредством «подлинного Я», которое различает, что ему нужно, и непременно избирает это, однажды различив. Это чудовищное перевоплощение — ведь мы уже приравниваем то, что X выбрал бы, если бы не был собой, к тому, что он действительно хочет и выбирает, — лежит в основе всех политических теорий самореализации. Одно дело сказать, что меня можно принудить для моего же блага, которого я по слепоте своей не вижу; в некоторых случаях это мне полезно и даже расширит пространство моей свободы. Другое дело утверждать, что поскольку речь идет о моем благе, то это вообще не принуждение, а моя собственная воля, знаю я о том или нет, и я свободен (или «подлинно» свободен), даже если мое земное тело и глупая голова отчаянно сопротивляются тем, кто из самых добрых побуждений мне это благо навязывает.
Это волшебное превращение (из-за которого Уильям Джеймс справедливо высмеивал гегельянцев) можно, без сомнения, так же легко проделать и с «негативным» представлением о свободе, если за «Я», стремящееся оградить себя от вмешательства, принять не человека с его непосредственными нормальными желаниями и потребностями, а его «подлинное Я», отождествляемое со стремлением к какой-то идеальной цели, о которой человек эмпирический и не подозревает. Как и в случае с «позитивно» свободным «Я», эту внутреннюю натуру можно раздуть до масштабов сверхличностной сущности — государства, класса, нации или исторического прогресса, рассматриваемых как более «подлинные» носители значимых свойств, чем эмпирический индивид. Но «позитивная» концепция свободы как господства человека над самим собой, с ее возможностью представить, что он как бы сам себе противостоит, и исторически, и практически, и теоретически легче допускает это расщепление личности на трансцендентного контролера и сгусток желаний и страстей, которые необходимо подавить и обуздать. Именно этот исторический факт имел большое значение. Он доказывает (если вообще столь очевидная истина нуждается в доказательствах), что концепции свободы непосредственно выводятся из наших представлений о том, что такое человек, личность, наше «Я». Определения, даваемые человеку и свободе, допускают достаточно много манипуляций, чтобы тот, кто ими занялся, получил то, что ему требуется. История новейшего времени слишком хорошо показала, что вопрос этот — отнюдь не только академический.
К чему приводит различение двух видов «Я», станет еще яснее, если мы рассмотрим две главные формы желания управлять собой или подчиняться своему «подлинному Я», которые складывались исторически. Можно отречься от себя во имя независимости; можно ради той же независимости отождествить себя, частично или полностью, с каким-то принципом или идеалом.
III
Отступление во внутреннюю цитадель
Я обладаю разумом и волей, я ставлю перед собой цели и стремлюсь их достигнуть; а если мне не дают, я уже не чувствую себя хозяином положения. Мне могут препятствовать законы природы, или случайности, или действия людей, или непредумышленные воздействия человеческих институтов. Эти силы могут оказаться гораздо могущественней меня. Что же мне делать, чтобы они меня не сокрушили? Если я знаю, что желания мои неосуществимы, я должен от них освободиться. Я хочу быть властелином своего царства, но границы его слишком протяженны и ненадежны, значит, надо их сократить, чтобы уменьшить или вообще уничтожить небезопасную территорию. Поначалу я хочу счастья, или власти, или знаний, или еще чего-нибудь, но не могу их добиться. Тогда, чтобы избежать поражения и пустой траты сил, я решаю не стремиться к тому, в достижении чего не уверен, не желать недостижимого. Тиран угрожает мне бедностью, тюрьмой, изгнанием, гибелью близких. Но если я не привязан к собственности, если мне безразлично, в тюрьме я или на воле, если я убил в себе естественные чувства, он не сможет подчинить меня, ибо то, что от меня осталось, больше не подвержено эмпирическим страхам или желаниям. Я совершил стратегическое отступление в свою внутреннюю цитадель, в свое «ноуменальное Я», к которому не смогут прикоснуться, как ни станут стараться, ни слепые внешние силы, ни людская злоба. Я ушел в себя и здесь, и только здесь, нахожусь в безопасности. Это похоже на то, как если бы я сказал: «У меня на ноге рана. Есть два способа освободиться от боли. Можно рану залечить. Можно отрезать ногу. Если я научусь не хотеть ничего такого, для чего непременно нужны обе ноги, я не буду страдать без одной из них». Так ведут себя аскеты и квиетисты, стоики и буддистские святые, люди различных религий и люди без религии — словом, те, кто убежал от мира и сбросил с себя иго общества или общественного мнения в процессе намеренного самоусовершенствования, дающего им возможность не заботиться о мирских ценностях, оставаясь независимыми и отрешенными за краем мира, где ты уже неуязвим для его стрел[56]. Всякий политический изоляционизм, всякая экономическая автаркия, любая форма автономии содержит в себе такие элементы. Я устраняю препятствия на своем пути, покидая сам путь; я удаляюсь в свою секту, в свою плановую экономику, свою сознательно изолируемую территорию, где мне не надо прислушиваться к голосам извне и никакие посторонние силы на меня не влияют. Все это — разновидность стремления к безопасности, но называют это и стремлением к личной или национальной свободе.