Руссак не сдавался, и тогда я пустил в ход последний козырь:
– В таком случае буду звонить главному редактору.
Руссак подумал, затем сказал:
– Ну зачем же нам заходить так далеко? Так уж и быть – присутствуйте, пожалуйста. Но только уверяю вас: вам будет неинтересно.
Заседание начиналось докладами управляющих строительными трестами. Я слушал и ушам не верил: первый оратор говорил о «высокой готовности фабрики трикотажных изделий», перечислял строительные участки, бригады, которые «в срок построили фабрику и удостоились премий». Другой управляющий говорил о сдаче «под ключ» новой школы. «Это будет лучшая школа в Челябинске». Требовал дополнительных ссуд для поощрения отличившихся строителей. И третий, и четвертый ораторы громким, почти торжественным голосом перечисляли объекты, требовали премий, называли передовиков. Я украдкой заглядывал в свой блокнот, сверял названия объектов, адреса – да, это были те недостроенные, а порой едва начатые объекты, а здесь они «украшали город», «удачно вписывались в архитектурный ансамбль…» Я поглядывал на профессора Чернядьева: он сидел в уголке, опустив голову, молчал, и я не представлял даже, как бы он мог встать и сказать правду. Такое и нельзя было вообразить в обстановке царившего тут общего воодушевления, в гуле победных речей, дружного одобрения. С детски-наивным изумлением разглядывал я лица первого секретаря горкома партии Воронина – хозяина миллионного города, второго секретаря обкома партии Бориса Васильевича Руссака… Этот сидел сбоку от председателя горисполкома – грузный, массивный, с шевелюрой русых красивых волос. Вспоминал, как приходил к ним, вначале представлялся, а затем раз-другой заходил к каждому по делам. Обыкновенно подолгу сидел в огромных приемных, ждал, когда позовут в кабинет. Правдист Шмаков говорил: «Я здесь – представитель ЦК, а и то приходится сидеть в приемных…» Но что бы мы о себе ни думали, а нравы тут суровые, начальники цену себе знают и бисер ни перед кем не мечут. В приемных я обыкновенно думал не столько о себе, сколько о простых людях, гражданах города. Как же им-то?… Впрочем, в этих больших приемных я никого из рабочих не видел, а если кто и сидел, то тузы, местные владыки. У себя в кабинетах они тоже не враз примут посетителя, и не каждый удостоится предстать пред их очами. Таков общий порядок, стиль жизни и непреложный закон партгосаппаратчиков, который тогда, уже в конце пятидесятых, набрал полную силу, а уж потом лишь совершенствовался, углубляя ров между власть имущими и народом, плодя вельмож и париев, подвигая одних к черте крайней бедности и бесправия, а других – к преступному миру тайных миллионеров, безнравственных политиканов. Думал о Шмакове. Он как-то мне говорил: «Ты, старик, не будь чрезмерно любопытным, не лезь в заповедные уголки. У них тут есть такие сферы, которые не терпят ни света, ни чужого взгляда. Не выполнишь эту мою заповедь – сгоришь тут же. И никакой Аджубей тебя не спасет. Потому как – система! Она умеет себя защищать!» Да, конечно, я сейчас сунул нос в такой заповедный уголок. Недаром они – я оглядывал председателя исполкома, секретаря обкома – не хотели меня сюда пускать. Однако волков бояться – в лес не ходить. Выдерживай характер до конца.
И все-таки образ мудрого Шмакова не раз вставал перед глазами, и где-то в уголке сознания копошилась мысль о его политической зрелости и моей глупости. Молодость! Ей трудно даются уроки жизни.
Один за другим поднимались председатели приемных комиссий. Они тоже… Перечисляли степень готовности объектов, называли лучших строителей. Кому-то посоветовали вручить знамя. Потом я выяснил: это тому тресту, который «сдал» едва начатую фабрику.
И снова смотрел на Чернядьева – он все ниже опускал голову, на Воронина, Руссака – эти смотрели весело, лица их светились торжеством исполненного долга. И вдруг – плач, у окна встает женщина:
– Не могу, не могу принимать больницу, где еще нет и крыши! Мне же врачей пришлют, фонд зарплаты – я должна отчитываться, врать. Не подпишу акта, не подпишу!
Вслед за ней – другая женщина:
– Что же вы делаете? Сдаете школу-интернат, а там один фундамент! Я должна обманывать государство, писать ложные отчеты.
Совещание превращалось в спектакль, где вдруг стали разыгрываться драматические сцены.
Домой я пришел вечером. Сразу же сел писать статью «Пыль в глаза». Утром прочел ее, поправил и передал по телефону стенографисткам. Дня через три она была напечатана. Помню, рано утром мне позвонил «резиновая рука»:
– Газету свою видел?
– Нет, не видел.
– Ну, посмотри.- Выдержав паузу, добавил: – Заварил ты кашу.
Я понял: напечатали статью. И еще понял: тему копнул горячую и неизвестно, как она аукнется и мне, и редакции – и вообще, как ее примут здесь, в Челябинске, и во всей стране.
Вышел на улицу, пошел по проспекту Ленина. Первым встретился Шмаков. Он как раз в это время проделывал с собакой утренний моцион.
Встретил меня неласково, вяло пожал руку. Лицо красное, возбужденное. В глаза не смотрел.
– Надо было посоветоваться,- сказал, наконец. Взял меня за руку, пошли вместе.
– Мне, конечно, неизвестно,- продолжал он,- чем все это кончится, но ты, старик, не думай, что мы всего этого не знали.
– Я этого не думаю.
– Есть вещи за пределами наших интересов. Я, кажется, тебе говорил.
Я молчал. Разговор становился неприятным, Шмаков переходил грань правомерности такого разговора, но он был много старше меня, и я покорно выслушивал нравоучения. Он же распалялся все больше.
– Наконец, и меня подвел, и других коллег.
– Каким образом? – не понял я.
– Что скажет мой главный? Как посмотрят на это в редколлегии?
– Ну, если так подходить к делу… Тогда всякой темы надо опасаться. Я бы не хотел, Александр Андреевич,- сказал я твердо, устанавливая границы наших отношений.- Если же вы опасаетесь за меня, то не стоит. За свои дела я привык отвечать.
В тот день я не пошел в редакцию «Челябинского рабочего», не встречался с писателями, работниками обкома и в корпункте не сидел. Поехал в соседний совхоз, где директором был мой хороший приятель, Петр Иванович Нестеров. У него на столе лежал свежий номер «Известий».
– Там твой рассказ напечатан,- сказал Петр Иванович.
– Рассказ? Почему рассказ?
– А что же? Ну, статья.
Мой друг, сам того не желая, подметил главную сторону всех моих статей и корреспонденции: я писал их, как рассказы или как главы из повести. Сказывался мой литераторский зуд, мое естественное стремление не просто сообщать о фактах, поучать, давать характеристики, как это обыкновенно делают газетчики, а изображать факт, человека, начинать действие исподволь, затем развивать его, доводить до апогея и тщательно выписывать финальную сцену. Многим газетчикам такая манера кажется несерьезной. Она, кроме того, требует больше газетной площади, но я заметил: всякий, кто тяготеет к писательству, тот и стремится не вещать, а изображать. Читатель же видит тут к себе уважение: ему не разжевывают, а подают событие таким, каким оно было в жизни. Такие материалы охотнее печатают и с большим интересом читают. Еще Максим Горький, много проработавший в газете, сказал: каждый факт сюжетен. И писал не заметки, а миниатюрные рассказы.
Можно себе представить, с каким волнением я взял в руки газету и принялся читать свой «рассказ». К счастью своему, убедился, что никаких ошибок, опечаток в нем не было. Отодвинул газету, ждал, что скажет мне приятель. А он не торопился, хотя я чувствовал, что Петр Иванович понимает, что материал этот не рядовой и для меня необычен.
– Много я прочитал твоих статей, но эта…
Кажется, он умышленно тянул, нагнетал напряжение. Помогал жене накрывать на стол, покачивал головой.
– Жалко, что придется нам расставаться,- сказал он не ожиданно.
– Да почему?
– А потому, друг мой, что в нашем волчьем мире таких вещей не прощают. Никому! – Несколько минут он молчал, потом заключил: – И Аджубей тебе не поможет.
Я возразил:
– Если уж отвечать придется, то и мне, и ему, как редактору. Их-то бьют еще больнее.
– Кого-нибудь, может, и бьют, а его не ударят. Пока у него тесть…- Петр Иванович ткнул пальцем в потолок,- не ударят!…
Вечером заехал в «Челябинский рабочий» к Дробышевскому. Вячеслав был, как и прежде, будто бы весел, любезен, но в глаза мне не смотрел, был суетлив и говорил о пустяках с нарочитой, плохо скрываемой беззаботностью. Когда он на минуту вышел из кабинета, ребята, тут вертевшиеся, сказали:
– Он только что с бюро обкома. Там твою статью признали неправильной. Будут писать в ЦК, требовать опровержения.
– А что опровергать? Объекты приняли, а их просто нет. Пусть приедет комиссия, проверит.
– А-а… Брось ты! Комиссия? Кому это надо? Кто руку поднимет – на обком, на Лаптева? Он-то – член ЦК. Нет, старик, ты тут, конечно, дал маху. Таких вещей не прощают.