Перед этой рамкой, опираясь на костыль, он стоял долго. Потом, не оборачиваясь, проговорил:
— Это вот, Катя, и есть твой отец?
Катя поднялась, тоже пошла в горницу. Когда она стала рядом с Дорофеевым, он показал на фотографию.
— Это, — подтвердила Катя.
Карточка была старая, желтая, с обломанными углами. На ней Данила Афанасьев, одетый в кожаную куртку, при шашке, стоял возле пулеметной тачанки, одна рука у него лежала на рукояти шашки, а другой он обнимал неловко и стыдливо прильнувшую к нему худенькую девчонку в пестром платьишке, с туго зачесанными назад, как сейчас и у Кати, волосами.
А рядом была карточка побольше, тоже давних времен, и на ней тоже был изображен Данила Афанасьев с той же девчонкой. Впрочем, теперь это была молодая женщина, одетая в длинную черную юбку и просторную кофту навыпуск, на голове завязанный под подбородком платок. Она стояла возле трактора «фордзон», опираясь на грабли, так же, как на первой фотографии, чуть смущенно и виновато улыбалась, а за ней, досасывая самокрутку и тоже чему-то улыбаясь, находился Катин отец в измятом пиджаке, в подпоясанной под пиджаком рубахе. На сиденье трактора сидел какой-то парнишка, вокруг трактора, неумело позируя фотографу, стояли, вытянув руки по швам, человек восемь мужиков и баб.
— А это, видимо, твоя мать? — спросил Дорофеев.
— Ага, — кивнула Катя. — Это они снялись, когда первый трактор в колхоз пришел. Мама в тридцать девятом померла… как Зойку рожала.
Дорофеев все стоял и стоял недвижим, все рассматривал карточки. Стоял до тех пор, пока не раздался голос деда Андрона:
— А вон тою шашкою Данила, ее отец-то, и разрубил напополам родителя Артемия. Сасония-то Пилюгина.
— Вот как! — воскликнул, оборачиваясь, Дорофеев. Дед Андрон стоял в дверях горницы.
Потом Дорофеев глянул на Катю, она сухо сказала:
— Рассказывают, что так… Сам отец об этом говорить не любил.
И быстро пошла в кухню.
… Через некоторое время все опять сидели на прежних местах, и секретарь райкома партии Дорофеев говорил:
— Колхоз, Катя, у вас небольшой. Каких-то триста гектаров пашни. Полсотни овечек, восемнадцать лошадей, три десятка дойных коров. Справишься, Катя, берись давай. А мы поможем. Завтра же вот соберем всех колхозников, собрание проведем.
— Ну что вы заладили, — по-прежнему отбивалась Катя. — Детишек-то я куда?
— Что ж они, маленькие у тебя, что ли, Катерина? — глухо проворчал Макеев. — Титьку сосут? Зойке — и той пятый год кончается.
— Дак не сосут, а глаз за ними какой нужен?
— Да присмотрим, присмотрим, — мотал бородой Андрон. — Я, старуха моя, тетка Василиха… Всем-то колхозом! Ты ж десятилетку кончила.
— А старшего, Захарку тихомиловского, я в кузню возьму. Где поддержит чего, где подаст покуда. А там и молоток в руки. Так и делу обучу.
— Значит, порешили, Катя, — подвел итог Дорофеев и поднялся, пошел к вешалке, стал натягивать шинель.
— С ума сошли… с ума сошли, — все повторяла Катя, растерянная, пока они одевались у двери.
— Давай, Екатерина Даниловна… До завтра, — сказал Дорофеев и вышел.
По расквашенной апрельским теплом улице он шел мрачный, сильно втыкал свой костыль в унавоженный снежный кисель. Шел быстро, хромоногий Макеев и старый Андрон еле за ним поспевали. Лишь у самой конюшни остановился.
— Завтра я, значит, подъеду на собрание.
— Так что ж… про похоронки-то? — спросил кузнец,
— Не мог я… Язык не повернулся.
— Как же теперь?
— Не знаю, — угрюмо сказал секретарь райкома. — И вас прошу — молчок покуда.
* * *
Из Романовки Дорофеев уезжал под звон той же капели. Правда, она стала реже и тяжелее, деревня блестела мокрыми черными крышами. В небе, по-весеннему уже высоком и голубом, стояло веселое солнце.
Оно находилось еще далеко от горизонта, но длинный апрельский день потихоньку истекал к концу, прозрачный воздух становился все свежее. Лошадь нехотя тащила кошевку по расквашенной улице, предвечерний холодок уже схватывал снежно-навозное месиво, полозья шипели, разрезая его. Дорофеев коня не торопил, он, забыв про вожжи, тоскливо глядел на свои вытянутые ноги. Его по-прежнему знобило, шапка опять была наглухо завязана под подбородком, из плетеного коробка уныло торчали его худые плечи, обтянутые вытертой шинелью.
Проезжая мимо домишка Кати Афанасьевой, он услышал галдеж ребятишек, потом увидел и их самих. Самая маленькая из них, Зойка, в своем нелепом пальтишке топталась на краю снежной лужи и колотила по воде хворостиной, а Игнатий и Колька, подпрыгивая, пытались палками достать и сбить свисающую с крыши самую длинную сосульку.
— Зойка, перестань! Промокнешь, майся потом с тобой, — кричал ей Захар. — Игнат, Колька, проклятые! Заразы такие. По башке-то долбанет сосуля если… Колька!
В это время тяжелая сосулька рухнула вниз, действительно чуть не воткнувшись острым концом в плечо Николая. Он успел отскочить, сосулька разлетелась на десятки осколков, тотчас все, кроме Захара, схватили по ледяному куску и принялись грызть.
— Ну-ка, бросьте! Кому сказано? Заложит глотки-то! — С этими словами он принялся отбирать у Зойки ледышку.
— Неслухи такие… — Захар отобрал у девочки ледяной осколок, бросил в лужу. — Мало у мам Кати без вас-то горя.
Когда Дорофеев был от дома и от ребятишек на порядочном расстоянии, до него еще доносились их голосишки:
Николая: «Главное-то горе — что письма от папки давно нету. Катька плачет ночами, я слыхал».
Зойки: «А почто нету? Почто долго так нету?»
Захара: «Откудова я знаю. Разное могет быть… Вот Марунька-счетоводиха как захворает — так и не ездит на почту-то. Может, и там какой почтальонщик захворал. Прийде-ет! Вот на неделе Марунька поедет и привезет».
«Привезет…» — У Дорофеева все больнее и больнее начало сдавливать сердце.
… Катя в это время стояла у окна и смотрела, как удаляется кошевка Дорофеева. Руки ее были сложены под грудью, пустые глаза ничего не выражали — ни радости, ни беспокойства. Они были пустые, и все, и, казалось, она не видела ни Дорофеева, ни черной унавоженной дороги, взбегающей за деревней на холмы, ни самих этих холмов, верхушки которых уже освободились от снега и купались в прозрачном апрельском солнце.
Потом руки ее тяжело упали вниз, она вздохнула, повернулась, снова подошла к рамке с фотографиями, долго смотрела сперва на ту карточку, где отец и мать были сняты возле пулеметной тачанки, а потом на другую, где они стояли у трактора. «Мама, мама…» — вздохнула Катя. Она помнила, как мать умирала. В последнюю уже минуту Катю пустили к ней в палату. Никого не пустили, а ей разрешили, и мать, вот так же виновато, как на этой карточке с трактором, поглядела на нее и потухающим голосом произнесла: «Катенька… кровинушка моя… Ты батьку обихаживай… И детишек береги. Мишку с Коленькой и эту, последнюю… Зоинькой назовите ее. Как-нибудь уж живите…»
«Живите…» Катя вспомнила, как мать произнесла это слово уже бескровными, неповинующимися губами, голос ее не прозвучал, а так, еле слышно прошелестел и затих, она медленно закрыла измученные глаза и больше уж их не раскрывала.
Вспомнила — и еще раз вздохнула Катя…
* * *
Женился Данила Афанасьев в двадцатом, всего через две недели как увидел Аришку, худенькую, черноглазую девчушку в простиранной насквозь кофтенке и рваной юбке. Тогда, в мае месяце, партизанский отряд Кузьмы. Тихомилова, едва-едва не распущенный по домам, поскольку остатки колчаковских войск отогнали далеко в Забайкалье, неожиданно подняли по тревоге и двинули на Алтай — там загорелся какой-то антисоветский мятеж. Остаток мая и весь июнь однорукий Кузьма Тихомилов и его неизменный помощник Данила Афанасьев по горам и долинам гоняли белокулацкие банды. Однажды глухой ночью, когда выдохнувшиися от бесконечных погонь и боев отряд в мертвецком сне лежал в горной деревушке под Змеиногорском, Данилу кто-то стал дергать за сапог:
— Дяденька партизан… Проснись, скорее!
— Кто? Что?! — вскочил Данила, выхватывая маузер. Он спал в пулеметной тачанке, поставленной из предосторожности поперек улицы. Над горами только-только занимался рассвет, а улица, пролегавшая будто по дну ущелья, была еще темна. Во мраке Данила не сразу и различил стоящего у тачанки человека, а как увидел — схватил за шиворот, чтоб подтянуть к себе и разглядеть получше, но тут же и отдернул руку. — Баба, что ль?! Чего надо?
— Ага, Аришка я, — услышал он в ответ лихорадочный шепот. — Я с хозяйской заимки прибегла. Они идут сюда, чтоб сонных вас побить…
— Кто идет? Откуда?
— Да вон, гляди!
В чернильной темноте дальнего конца улицы Данила разглядел крадущихся людей. Почему они пешие и сколько их — раздумывать и считать было некогда. Лента в пулемет была заправлена им на всякий случай еще перед сном. Данила мгновенно развернул его, крикнул девчонке: «Дуй отсюда!» — врезал очередью вдоль улицы. Однако вместо того, чтобы уйти, девчушка кошкой прыгнула на тачанку, затрясла Данилу за плечо: