С известной долей снисходительности автор пишет о том, что "шестидесятники" относились к книге исключительно серьезно и трепетно, причем "поверхностность и неполнота знаний сочетались с энтузиазмом молодости и ортодоксальностью неофита". В подтверждение этого цитируются строки Бродского о том, что его поколение пришло в литературу из умственного, интеллектуального, культурного небытия. (Замечу, что Иосиф Бродский написал это не тогда, когда он входил в литературу, а оглядываясь на свою юность с горних вершин.)
Мой рассказ о школе, где я училась, подтверждает, что мое поколение вынужденно росло в культурной изоляции. Но я все же и сейчас думаю, что душеполезнее трепетно читать Бунина, который впервые стал общедоступен в 1957 году, чем неповерхностно, но бестрепетно читать Пруста. И уж вовсе грустно видеть, как то новое поколение, которое вроде бы не выбирает пепси, а учится в лицеях и гимназиях, трепетно читает Толкиена, но в 15 лет все еще обходится без "Войны и мира".
Довольно остроумно И. Бернштейн высмеивает культ Хемингуэя, напоминая о популярности его известного портрета в свитере и с трубкой. Самое же забавное - это воспоминания автора о том, как он старшеклассником читал "Доктора Живаго" и поражался образованности и начитанности юных героев романа - своих ровесников. Этот пассаж предварен ремаркой: "Стыдно сказать, но мое самое сильное впечатление...".
Мне, видимо, должно быть еще более стыдно. Я прочла "Доктора Живаго" в знаменитом издании Фельтринелли, когда мне было тридцать. Книгу мне достал мой приятель - выпросил у ее владельца на два дня и две ночи, буквально вместо лекарства, потому что я была в тот момент тяжело больна и от болей не могла спать.
Мои самые сильные впечатления состояли в следующем. Прежде всего, через стихи Юрия Живаго мне вдруг открылся весь Пастернак, ранний и поздний сразу. А главное - я впервые подумала о том, что, будь я современницей Живаго, я, скорее всего, оказалась бы вовсе не среди "красных". Выражаясь современным языком, можно сказать, что я сделала тогда первый шаг к смене политической самоидентификации.
Мне, однако, не стыдно. А из Хемингуэя я любила только "Прощай, оружие", за что меня постоянно пинали.
Природа и культура
Туризм - даже ближний, подмосковный, - был в то время уделом "интеллигентных" компаний. В походы еще ходили без гитар, а крепкие напитки - точнее, чистый спирт - брали только как лекарство. Если народу было мало, или с нами шел кто-нибудь из иностранных коллег, или поход был по случаю дня рождения - покупали хорошее сухое вино.
Для Игоря Мельчука поход был прежде всего формой общения со всеми теми славными людьми, которые не сподобились сидеть с ним в одной комнате и работать над общими задачами. Поэтому набиралась группа, которая на проселочной дороге растягивалась как рота солдат на марше. Счастливые замурзанные дети всех возрастов забегали то в голову, то ближе к хвосту колонны.
В этом была особая прелесть, хотя вообще я избегала шумных сборищ и с Игорем в поход ходила редко. На то были и иные причины - и я, и мой муж были ограничены необходимостью соблюдать режим и диету. Поэтому мы ходили в походы без ночевки и в узкой компании, а то и просто вдвоем.
Страсть к походам - ближним и дальним, охватившая тогдашнюю молодежь, интересна как феномен социальный и культурный. Я думаю, что мы были первым послевоенным поколением, которое могло походами компенсировать чисто физическую переуплотненность коммунального быта. Те, кто успел переехать из больших коммуналок, все-таки (как правило) продолжали жить под одной крышей с родителями.
Среди моих многочисленных друзей и знакомых до середины 60-х годов не было никого, кто бы снимал квартиру - в Москве для этого просто не было свободной площади.
У нас с Юрой свой дом появился, когда ему было сорок, а мне - тридцать четыре. Это было решающее для нашей жизни событие, несравненно более значимое, чем защита диссертации.
До всеобщего увлечения садовыми участками и уж тем более до покупок изб в заброшенных деревнях оставалось, по меньшей мере, десятилетие. В моем ближайшем окружении своя, т. е. кооперативная, дача была только у моих родителей. И именно поэтому мы с мужем там никогда не жили: нам вполне хватало вынужденного общества его родителей. Мама моя не могла постичь, почему переночевав, мы, вместо отдыха на всем готовом под нашими столетними соснами, наутро уходили куда-то далеко с рюкзаками, в которых, кроме еды, надо было нести еще и питьевую воду.
Помимо стремления расширить физическое пространство, мое выросшее на асфальте поколение стремилось в какой-то форме открыть для себя природу, причем не столько то, что мы называли "красоты", но прежде всего нетронутую природу средней полосы. И здесь я многим обязана книгам В. Солоухина "Владимирские проселки" и "Капля росы". Солоухин сейчас более известен как патриот в кавычках. Мне все равно, переменился ли он с тех пор как личность или всегда был таким, как сейчас, но помалкивал. Важно, что благодаря его книгам (а не книгам Пришвина) я в свое время научилась видеть и ценить природу на уровне и в пределах микропейзажа, как это умеют делать прирожденные грибники и охотники.
В свое время я очень любила Паустовского и верила, что жизнь устроена именно так, как он ее описывает. Надо было "пощупать мир через подошвы", чтобы понять, что романтическое отношение к природе и вообще к окружающему миру пребывает внутри человека, а вовсе не зависит от того, что ты можешь жить в Мещере или в Коктебеле.
Чтобы понять всеобщую тогдашнюю страсть к странствиям - будь то русский Север или старые армянские храмы, - надо вспомнить, что в отрочестве и ранней юности все мы, родившиеся до войны, были лишены возможностей просто куда-то поехать и увидеть "это" своими глазами. И еще долгие годы после победы вдоль железных дорог стояли полуразрушенные здания вокзалов, видны были ржавые остатки дебаркадеров, полусгоревшие вагоны. Не было денег, не было турбаз, не было мест в гостиницах, билетов на поезд. Когда я была школьницей, то даже наш привилегированный "класс Е. М. Булганиной" никуда не ездил. В Ленинграде я впервые смогла побывать только в 1953 году, потому что нашлась подруга детства моей тетки, которая приютила меня на неделю.
Замечательная возможность путешествий открылась в конце пятидесятых благодаря научным конференциям, которых было много и куда начальство охотно давало командировки. Кроме того, меня иногда приглашали читать лекции. Так я побывала в Черновцах, Ереване, Одессе, Киеве, Таллинне, Вильнюсе, Алма-Ате.
Вообще-то первое в моей жизни приглашение приехать читать лекции я получила из Огайо. Написал мне профессор Тварог, заведовавший в тамошнем университете кафедрой русского языка. Узнал он о моей персоне благодаря тому, что мне на официальное рецензирование был прислан препринт книги американского профессора Николая Платоновича Вакара "Частотный словарь русской разговорной речи".
Николай Платонович Вакар принадлежал к эмиграции первой волны. Мы много переписывались, до самой его смерти. Потом я переписывалась с его вдовой, Гертрудой Павловной, поэтессой, литератором и переводчиком. Ей англоязычные коллеги обязаны возможностью прочесть по-английски "Мышление и речь" Выготского. И уже после смерти Гертруды Павловны я продолжаю дружить с Екатериной Николаевной Чвани, старшей дочерью Вакаров, известной слависткой.
Тогда, в начале шестидесятых, ни на что, впрочем, не рассчитывая, я все же отправилась на прием к нашему директору В. И. Борковскому. Борковский выслушал, посмотрел на меня не без некоторого изумления, потом взял письмо Тварога и начертал поперек грифа Университета штата Огайо: "Под благовидным предлогом отказаться". Этот лист плотной бумаги с рельефом я храню до сих пор.
Институту понадобилось тридцать лет, чтобы решиться официально отправить меня за границу. Первый день августовского путча 1991 года я встретила, стоя за кафедрой в аудитории Университета города Фрибур в Швейцарии. Надо ли говорить о том, как мало меня потом интересовала и конференция, и швейцарские Альпы.
Наука как стиль жизни
"Так начинают. Года в два..."
В 1963 году я защитила кандидатскую диссертацию, в 1964-м у меня вышла монография. Еще до того у меня появились ученики. Сложился некоторый стиль жизни - в общих чертах я рассказала о нем в предыдущем разделе. Почему я жила именно так, а не иначе - я не задумывалась. Я делала именно то, что мне хотелось, и этим была счастлива.
Когда и почему я решила, что буду "заниматься наукой", я не помню. Более того, хотя в отрочестве эта перспектива для меня отождествлялась с чем-то близким к медицине, точнее - к микробиологии (все тогдашние школьники читали книгу "Охотники за микробами" Поля де Крайфа), я не любила школьную биологию. Даже "Рассказы о науке и ее творцах", заботливо выбранные мне в награду нашим классным руководителем Еленой Михайловной по случаю окончания седьмого класса, я так и не прочла, потому что в них говорилось о тех науках, которые меня не занимали, - таких, как химия и физика. Тимирязев для меня был представлен памятником, знакомым с младенчества, и рассказы о нем ничего к этому не добавляли.