Подобное же смятение предшествовало и сопровождало в России нигилистическое движение. За последнюю половину XIX столетия там сотнями и тысячами появлялись религиозные и политические сектанты, более или менее лишившиеся рассудка. Сакни говорит, что их было не менее 13 миллионов. К этому числу принадлежали, например, христовы воины или калики перехожие, не желавшие избирать себе места жительства на земле; хлысты, воплощавшие в себе Христа; немые аскеты, хранившие молчание и готовые скорее умереть, чем заговорить; немоляки, отрицавшие всякое духовенство; нигилисты, отрицавшее решительно все; штундисты, то есть коммунисты, убивавшие тело, чтобы спасти душу; шелопуты – социалистическая секта, поклонявшаяся Духу Святому, отрицавшая торговлю и всякий труд, кроме сельскохозяйственного; скопцы, уродовавшие себя во имя веры, и прочие.
«Точно будто народ ждал каких-то великих происшествий, – прибавляет Сакни, почти повторяя выражения Ренана, – только ожидание это выразилось в форме религиозных стремлений».
«Все, имеющие возможность близко наблюдать деревенский люд, – пишет Ругабин, – замечают теперь в народных массах глухое, смутное, но постоянно усиливающееся волнение».
«Ложные верования, – справедливо говорит Лебон, – и всяческие иллюзии служат главными факторами цивилизации. Все это бред, конечно, но бред могучий, без которого народы обойтись не могут. Во имя такого бреда воздвигались пирамиды и Египет в течение 5000 лет наполнялся гранитными громадами; во имя его же в Средние века европейские города украшались величественными зданиями. Не в погоне за истиной, а в погоне за иллюзиями человек утомлялся всего более; никогда не достигая химер, к которым стремился, он содействовал прогрессу, о котором и не помышлял, – совершенно также, как Колумб, поехавший искать Азию и открывший вместо того Америку».
15) Эпидемическая преступность. К невзгодам и сумасшествию присоединяются обыкновенно преступные инстинкты, которые во время бунтов становятся преобладающими.
«Инстинкт человекоубийства, заложенный даже в ребенке, – пишет Андрель, – и часто достигающий необычайной силы во взрослом, под влиянием политических и религиозных страстей может проявиться эпидемически».
Свидетели избиений 1792 года утверждают, что на третий день убийцы совсем уже потеряли самообладание.
Вид крови порождает желание проливать ее в еще большем количестве. Человекоубийственный инстинкт, подобно огню, тлеющему под пеплом, готов вспыхнуть ярким пламенем при первом дуновении. В толпе достаточно малейшего повода для того, чтобы вся она сразу заразилась стремлением убивать. Бесформенный конгломерат разнородных человеческих личностей, по словам Флобера, долго наблюдавшего за стачками, так прочно цементируется собственными своими действиями, что превращается в однородную массу. Любопытствующая и мирно настроенная толпа превращается иногда в дикого зверя под влиянием слов оратора, которых она даже и не расслышала хорошенько.
«Человек, присоединившийся к такой толпе с самыми добрыми намерениями, – пишет Тэн, – способен вдруг проникнуться ее инстинктами и стать самым рьяным убийцей. Так, некто Грапэн, посланный для того, чтобы спасти от смерти двух арестантов, садится рядом с Мальяром и 63 часа сряду произносит смертные приговоры».
«Толпа, – говорит Максим дю Кан, по поводу Коммуны, – избивает бессознательно, только для того, чтобы убивать. Она перебьет и своих друзей вместе с врагами из одного только нетерпения убить поскорее. При расстреле заложников один коммунар, бросив ружье, стал хватать священников и бросать их к стене, у которой производилась экзекуция. Толпа аплодировала. Но когда один священник стал сопротивляться и упал на землю вместе с захватившим его коммунаром, то убийцы не вытерпели, дали залп и вместе со священником убили своего товарища».
Дело в том, что примитивные инстинкты убийства, воровства, сластолюбия и прочего, дремлющие в каждом индивидууме, пока он живет изолированно, и притом сдерживаемые воспитанием, вдруг просыпаются в нем при малейшем его возбуждении.
Преступник есть по самой природе своей импульсивный неврастеник, ненавидящий учреждения, которые мешают ему проявлять свои инстинкты, и потому вечный мятежник, только в бунтах видящий средство удовлетворять свои страсти, тем более что они тогда получают как бы всенародную санкцию.
Такие прирожденные преступники и по природе, и из выгоды всегда являются сторонниками всякого новаторства. Они ненавидят всякий существующий порядок за то только, что он сдерживает их и наказывает. Для них порядок этот, каков бы он ни был, должен казаться насильственным и несправедливым. Будучи импульсивнее всех прочих, они поэтому готовы становиться под всякое знамя, обещающее так или иначе разнуздать их инстинкты.
Это, впрочем, давно уже замечено. Еще Сократ говорит, что революции происходят, во-первых, благодаря непостоянству всего земного, а во-вторых, потому что в иные эпохи (которые он определял при помощи довольно неосновательных геометрических формул, как позднее Феррари) родится много порочных и совершенно неисправимых людей. Аристотель, передающий слова Сократа, прибавляет: «Это правда, потому что действительно существуют люди, неспособные быть добродетельными и образованными. Но почему, – спрашивает он далее, – революции случаются и в странах прекрасно управляемых?»
Среди анархистов, бунтовавших в Лондоне, в 1888 году один очевидец заметил много татуированных, то есть прирожденных преступников. «На тыльных поверхностях их рук или на предплечье, под грязным рукавом можно было видеть нататуированные сердца, черепа, скрещенные кости, якоря и даже кружевные узоры, накалывание которых очень мучительно. Некоторые не пощадили даже своих лиц: на лбу одного я видел нататуированный лавровый венок, а на лбу другого слова “I love you – я вас люблю”».
«На пятьдесят политических арестантов, – пишет Готье, – принадлежащих к среднему – если не к высшему – классу рабочих такого большого города, как Лион, по крайней мере полдюжины чувствуют себя в тюрьме как дома и сближаются больше с уголовными арестантами, от которых заимствуют и нравы, и манеры, и язык, и противоестественные аппетиты – вообще всю их дикость и злобу. Я здесь говорю, конечно, не о тех, которых полиция захватила по ошибке, и не о тех, которые еще прежде побывали в тюрьме и успели с ней свыкнуться».
В истории мы встречаем множество примеров совмещения политической преступности с врожденной, причем то политические страсти преобладают над преступным инстинктом, то наоборот.
Консерватор Помпей, например, защитник Сената, имеет на своей стороне всех честных людей – Катона, Брута, Цицерона, тогда как сторонниками Цезаря являются: грязный пьяница Антоний, банкрот Курион, сумасшедший Клелий, Доллабелла, уморивший свою жену, и, наконец, Катилина.
Во время неаполитанской революции округа, наиболее склонные к воровству и разбойничеству, как, например, Изерния, Мельфи и Лонгано, сильнее других противостояли реакции Бурбонов и кардинала Руффо; в Греции клефты, в мирное время занимающиеся разбоями, оказались самыми храбрыми защитниками независимости своей родины{34}. У нас в Италии в 1860 году сицилийская мафия присоединилась к Гарибальди, а неаполитанская каморра – к либеральной партии. Эти преступные организации, впрочем, скоро воспользовались удобным случаем, чтобы сформировать банды шалопаев, нападавших на тюрьмы, не дававших никому покоя и совершавших возмутительные жестокости в Палермо.
Надо заметить, что каморра и теперь еще не совсем исчезла, как это можно видеть по разоблачениям на последних парламентских дебатах. Значит, вмешательство прирожденных преступников в политику всегда очень подозрительно, потому что они редко забывают свои индивидуальные цели, и как только политические страсти затихают, так простая преступность вновь поднимает голову. Трудно было бы определить границу, за которой прирожденный преступник перестает быть политическим и становится просто уголовным, если бы антропология не давала нам признаков врожденной преступности.
Прирожденные преступники выступают обыкновенно в бунтах и при начале революций, заражая своим примером слабых и нерешительных – порождая настоящую подражательную эпидемию.
Шену, говоря об эпохе, предшествующей 1848 году, показывает, как политические страсти превращались мало-помалу в открытую наклонность к преступлению; так, тогдашние предшественники анархистов под руководством Коффино, доводя до крайности коммунистические принципы, возвели воровство в политический идеал. Они грабили лавки, оправдываясь тем, что наказывают будто бы заведомых воров и отнимают у последних украденное, а затем под таким же предлогом стали подделывать банковские билеты. Такая преступная деятельность, прикрываемая революционными целями, вызывала во всех недовольных подражания и привела к революции. Надо заметить, однако же, что настоящие республиканцы с отвращением отвернулись от этих своих предшественников, которые в 1847 году и были наказаны по суду.