Если большевизм — болезнь только русская, а не всемирная, то, отразив нападение советских полчищ и заключив почетный мир, Польша может спасти себя и Европу, сделаться оплотом от нового нашествия варваров. Но если дважды два не пять, а четыре, то ни для Польши, ни для Европы нет мира, пока есть большевизм. Быть ему — им не быть, и наоборот.
Волей-неволей Польша с Россией связаны, как близнецы — друзья или враги неразлучные. Если Россия — труп, то как жить Польше рядом с тлеющим трупом?
Вырыть могилу, похоронить труп? Нет, слишком велик: как бы и себя не похоронить вместе с Россией?
Да, быть большевизму — Польше не быть: для нас это «ясно, как простая гамма». Для нас, русских, но не для Польши, не для Европы. Пока собственные кости не затрещат, хруст чужих костей неубедителен.
— Так что же нам, полякам, делать?
— Свергнуть большевиков.
— Легко сказать! Ведь это значит — поход на Москву?
— Не бойтесь, до Москвы не дойдете. Только поймите, что большевизм — не тело России, а нарыв на теле: один укол иглы — и лопнет нарыв; поймите, что большевизм — наш с вами общий враг. Только подымите знамя: за вольность нашу и вашу — но подымите так, чтобы вся Россия видела, — и красная армия растает, как лед под солнцем, огромные глыбы, обвалы начнут от нее отпадать, переходя на вашу — нашу сторону, так что скоро вы не различите, где вы, где мы, вся Россия встанет и пойдет на Москву. Не верите?
— Этому в Польше никто не поверит.
— Не спасетесь, пока не поверите.
Разговор шел полгода назад, — и вот сейчас после страшного опыта летней кампании, после чуда над Вислой, я могу только повторить то, что тогда говорил. Ужели и теперь, как тогда, никто не поверит?
Военная газета «Фронт» сообщает из Седлеца:
«Недавно 114 поляков, взятые большевиками в плен, привели 800 большевистских солдат, которые, с оружием в руках, добровольно сдались. Одних от других трудно было различить, так как одежду с польских солдат собрали большевики, а поляки, отплачивая тем же, отобрали шинели у большевиков. Весь транспорт пешком ушел в направлении к Седлецу».
Удивительно. И всего удивительнее, что этого никто не видит, не слышит, не знает, не хочет знать. А ведь это то самое, о чем мы и говорим вот уже полгода, — то самое, но слепое, глухое, немое, темное, — без знания, без знака, без знамени. Поляки и русские вместе, так что «одних от других различить трудно». Хаос, в котором может погибнуть или из которого может возникнуть мир. Десятки, сотни тысяч русских, не красных, а просто русских людей, как овцы без пастыря, мечутся, между двумя огнями, пулеметами в спину и пулеметами в грудь, не зная, куда бежать. Ищут знания, знака, знамени — и не находят.
Но ведь эти десятки, сотни тысяч русских людей — сама Россия, не первая, царская, рабская и не вторая, большевистская, хамская, а третья, свободная, та, что должна идти на Москву, чтобы спасти себя, и Польшу, и Европу.
Горе Польше, горе Европе, если подымет русское знамя не Европа, не Польша, а Германия; если соберется под знаменем не третья Россия свободная, а первая, рабская, и вторая, хамская, — вместе, потому что они давно уже вместе, именно здесь, под русско-германским знаменем.
Неужели и сейчас этому в Польше никто не поверит?
Не спасетесь, пока не поверите.
Одно из двух: или поход Третьего Интернационала на Варшаву, на Париж, на Лондон, на всю Европу; или поход Третьей России на Москву.
ВСЕ ЭТО ЛЮБЯТ[7]
«— Послушайте, теперь вашего брата судят за то, что он отца убил, и все любят, что он отца убил.
— Любят, что отца убил?
— Любят, все любят. Все говорят, что это ужасно, но про себя ужасно любят… Алеша, правда ли, что жиды на Пасху детей крадут и режут?
— Не знаю.
— Вот у меня одна книга, я читала про какой-то где-то суд, и что жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики отрезал на обеих руках, а потом распял на стене, прибил гвоздями и потом на суде сказал, что мальчик умер скоро, через четыре часа. Эка скоро! Говорит: стонал, все стонал, а тот стоял и на него любовался. Это хорошо.
— Хорошо?
— Хорошо. Я иногда думаю, что я сама распяла. Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть…» («Братья Карамазовы», разговор Алеши с Лизой).
Что это? Бред? Да, бред, но и действительность. Всемирно-историческая действительность наших дней — бред сумасшедшего.
Россия — распятая, большевизм распинающий, а Европа — невинная девочка, которая, любуясь на муки распятого, ест ананасный компот. Все судят большевизм за то, что он «отца убил», и все это любят. Вот почему наши русские свидетельства перед Европой о большевистских ужасах так недействительны: от них ананасный компот только слаще.
— Oh, mes chères petits bolcheviques! Mais pourquoi donc, monsieur leur voulez vous du mal? О, мои милые большевички. За что вы им зла желаете? — говорила мне одна светская дама.
Этим дамским лепетом полны салоны Парижа и Лондона.
Анатоль Франс — воплощенная душа современной Франции — тихий, добрый, мудрый старик, серебристо-седой, нежный, мягкий, пушистый, как одуванчик. И он — поклонник большевиков? И он на муки Распятой любуется? Нет, ничего он не знает о них, и о себе самом уже не знает ничего, не понимает, где он, что с ним. Ураган войны и революции сорвал с одуванчика голову, и сухой стебель, былинка слабая по воле ветров во все стороны треплется. Он только знает, что «боги жаждут». Но выпитая кровь с него богами не взыщется.
Барбюс и Ромен Роллан — мягкотелые соглашатели, благородные шулера игры дьявольской, расторопные лакеи кровавой пошлости, утонченные Максимы Горькие — те кое-что знают, но не хотят знать: зажмурив глаза, едят «ананасный компот». С кого другого, а уж с них-то кровь взыщется.
Должно оговориться: поэзия — не политика, созерцание — не действие Франции. Тут противоположность трагическая, но не безысходная. Для того-то и совершается трагедия, чтобы найти исход.
Поэзия Франции отрицается ее политикой, созерцание — действием с такою силою, что есть надежда, что Франция спасет не только себя, но и всю Европу.
О Польше и говорить нечего: слишком ясно, что вся поэзия и вся политика, созерцание и действие Польши — в борьбе на жизнь и смерть с большевистским дьяволом.
Но, кроме Польши и Франции, можно сказать обо всей остальной Европе, что в поэзии, то и в политике, и даже здесь еще в большей степени, чем там. Вот где «все это любят»!
Роман Ллойд Джорджа с большевиками тем непристойнее, что происходит в Англии — классической стране «благопристойности».
Большевизм и Европа — молодой негодяй и старая влюбленная распутница: он может с ней делать все, что угодно — ей это нравится. Она говорит, что «это ужасно», но про себя ужасно любит. «Милые большевики, шалуны, проказники!»
Страшны не победные красные полчища, не похабный мир с советским правительством, не признание его великими державами; страшно это тихое просачивание большевистского яда в самое сердце Европы.
Кажется иногда, что «нравственное помешательство», moral insanity, овладело всем человечеством и что внезапный «Демон Превратности» внушает ему восторг саморазрушения. Кажется иногда, что «бесы» вошли не только в русский народ, но и во все человечество, и стремят его как стадо свиней, с крутизны в море.
Да, страшно, но не надо терять надежды, что Исцеливший одного бесноватого исцелит и все человечество. Надо помнить, что наглость большевиков равна их трусости: молодец на овец, а на молодца и сама овца. После Божьего чуда под Вислой есть надежда, что молодец скоро явится, и тогда большевизм превратится в овцу.
Только бы понял он, что не все это любят!
СМЫСЛ ВОЙНЫ[8]
Когда наш друг идет по узенькой дощечке над пропастью, мы не должны кричать: «Берегись, упадешь!» Наш крик может погубить: испугавшись, он сделает неверный шаг и упадет.
Когда Польша недавно шла над пропастью, мы с замирающим сердцем следили за ней молча и только молились: сохрани ее Господь. И молитва наша услышана, Польша спасена.
Теперь можно и должно говорить о миновавшей опасности, о неверных шагах, роковых ошибках, которые довели Польшу до края пропасти и едва не погубили. Ведь если она спасена, то чудом. В чудо надо верить, но нельзя чудес требовать, искушать Бога.
Кажется, главная ошибка теперь ясна для многих — о, если бы для всех в Польше! Ошибка эта — вовсе не поход на Украину, как внешнее стратегическое действие, но внутренний политический смысл, который придан был этому походу, а через него и всей войне, наиболее значительной и влиятельной частью Польского общества.
Надо сказать правду: с самого начала войны, политический, национальный и всемирный смысл ее был неясен. С кем Польша воюет: с большевиками или с Россией?
Для нас, русских, ответ был лучезарно ясен. Если большевики — злейшие враги, убийцы России, то война с ними — война не с Россией. Ни одной минуты не сомневались мы, что в сердце польского народа ответ так же ясен. Но в сознании польского общества ясности не было: тут смысл войны мерцал и двоился. Вот эта-то роковая двусмысленность едва не погубила Польшу.