По тону, которым говорил поляк, по его энергическим жестам и по закинутой слегка назад голове видно было, что он ни на минуту не поверил и теперь не верит, что ему заплатят деньги, и потому казался и хотел казаться особенно дерзким и высокомерным.
Чагин знал Лыскова. Он чувствовал, что еще немного и тот, не выходя из обычного своего спокойствия и, вероятно, совершенно неожиданно для поляка, треснет его наотмашь так, что тому не поздоровится… Выйдет неприятность еще большая.
«Господи, – мысленно повторял себе Чагин, – и отчего у меня нет этих денег, отчего я не могу швырнуть их этому пану Демпоновскому!»
И казалось, в эту минуту он уже готов был все отдать, всем пожертвовать, чтобы выручить друга из беды, чтобы избавить его от этого оскорбительного унижения выслушивать дерзкие речи поляка.
Теперь он на миг забыл, то есть не забыл, а как-то спрятал, захлопнул внутри себя свое чувство робости и всей душой принимал участие в том, что происходило на противоположном конце комнаты, и каждое слово пана Демпоновского отзывалось в нем так же болезненно, как оно должно было отзываться в Лыскове.
Последний стоял, не двигаясь, и, казалось, терпеливо ждал, пока поляк выскажет весь запас своих любезностей.
Чагину досадно было, что он не видит лица друга и поэтому не может судить, что произойдет дальше. Но подойти он боялся, чтобы не ускорить развязки.
– Пожичил пан овчину, а вышло тепло его слово![3] – закончил Демпоновский и развел руками, опустив голову.
В это время Чагин видел, как Лысков, не меняя своей спокойной позы, засунул руку в карман, медленно вытянул ее оттуда и к несказанной радости и удивлению Чагина в этой руке оказался кошелек, видимо, довольно увесистый…
Лысков, по-прежнему молча, раздвинул кольца кошелка и стал отсчитывать деньги.
Чагин вздохнул свободно.
«Ну, слава Богу! – мысленно произнес он. – Но откуда он достал их?»
Демпоновский, увидав деньги, сейчас же сконфузился, сделался как будто меньше ростом, и лицо его все съежилось в сладкую-пресладкую улыбку. Он забормотал что-то тихое, непонятное и беспрестанно повторял:
– Овшем, пане, овшем.[4]
Отсчитав, Лысков протянул деньги поляку, и слышно было, как они звякнули в его руку, потом повернулся спиной к нему и направился к двери.
Все это он проделал с таким хладнокровием, с такой величественной невозмутимостью, что Чагину казалось – хоть картину с него пиши.
– Лысков, Лысков! – окликнул он его. – Ты какими судьбами на балу?
– А, брат, – сказал Лысков, – тебя-то мне и нужно. Я давно ищу тебя.
– Я был в зале все время… Послушай, откуда у тебя деньги? – понижая голос, спросил Чагин, как только они отошли от диванной, где остался поляк со своими двумястами рублями в руке.
– Тсс… тише… – остановил его Лысков, – сейчас расскажу все… Мы едем сегодня ночью…
– Кто мы, куда едем? – удивился Чагин.
– Ты и я должны ехать, а куда, я тебе сейчас расскажу… Только на людях нельзя… Пойдем сюда!
И они, выйдя из парадных комнат в коридор, направились на другую сторону дома, где был выход на террасу и в сад.
Секретное поручение
Сентябрьский вечер был настолько свеж, что в комнатах, где окна хотя и не были заделаны на зиму, не решались поднять их, во избежание простуды дам, бывших в открытых робах.
Но многие из мужчин вышли, как были, освежиться на террасу. Чагин с Лысковым встретили среди них нескольких знакомых и, поздоровавшись с ними, миновали террасу и спустились в сад.
Лысков шел впереди большими шагами, мягко ступая по ковру листьев, толстым слоем устлавшим дорожку аллеи. Он, видимо, выбирал место, где бы их никто не мог ни увидеть, ни подслушать.
– В чем же дело? – спросил Чагин, когда они, отойдя в глубь сада, остановились наконец.
– Вот видишь ли, – начал Лысков оглядываясь, – сегодня командир призвал меня утром к себе и объявил, что есть серьезное дело. Завтра польский посланник отправляет с бумагами курьера. Едет один из офицеров его свиты…
– Так, – подтвердил Чагин, силясь уже предугадать и понять, в чем дело, но ничего еще не предугадывая и не понимая.
– Ну, и эти бумаги нужно получить во что бы то ни стало.
Теперь Чагин сразу понял все.
– Лысков, голубчик! – начал он почти задыхаясь от обуявшего его восторга. – Ведь это значит поручение, то есть такое поручение, в случае исполнения которого можно надеяться на… офицерские эполеты!..
– А ты как думал! – подтвердил Лысков, и по голосу его слышно было, как он улыбался в темноте радости своего друга.
– И мы сегодня же едем? – спросил тот.
– Сегодня же ночью. Нужно постараться встретить и поймать поляка на перепутье.
– И как же? – продолжал спрашивать Чагин. – Командир прямо так и назначил меня?
– Он мне сказал, чтобы я взял себе помощников по своему выбору.
– И ты позвал меня?
– И я позвал тебя.
– Ты говоришь, однако, «помощников»; значит, еще с нами поедет кто-нибудь?
– Велено втроем.
– Кто же третий?
– Не знаю еще… нужно будет дурака какого-нибудь сыскать.
– То есть как это дурака? Зачем же дурака?
– А чтобы он не мешал, а слушался. Умный соваться будет, куда его не спрашивают, и дело испортит.
– Послушай, Лысков, – сказал Чагин, – ты «кладезь неисчерпаемой премудрости».
В это время со стороны дома слабо донеслись призывные звуки оркестра, означавшие, что танцы снова начались.
Чагин не выдержал и двинулся.
– Так сегодня ночью… В котором часу? – спросил он, чтобы кончить разговор, потому что Соня Арсеньева, с которой он должен был танцевать, уже, наверное, ждала его.
– После ужина приезжай прямо ко мне; я распоряжусь насчет лошадей и Захарычу велю все приготовить. Тебе бы, пожалуй, лучше выспаться перед дорогой…
По тону Лыскова ясно было, что он шутит; разве мог Чагин думать о сне теперь, когда действительность была лучше всякого сна?
– Пошел вон! – махнул он рукой на Лыскова, почти бегом направляясь к дому.
– Чагин, только смотри, никому ни слова! – уже серьезно произнес ему вслед Лысков.
Танцы начались, когда Чагин влетел в зал и, уже ничего не помня от восторга, бесцеремонно расталкивал толпу, пробираясь к месту, где должна была ждать его Арсеньева.
Он уже издали заметил ее. Она стояла, беспокойно помахивая закрытым веером, и оглядывалась по сторонам, видимо, с нетерпением ожидая своего кавалера. Для нее, хорошенькой и милой Сони Арсеньевой, непривычно и неловко было стоять так в бездействии, когда кругом все танцевали.
Должно быть, у Чагина было очень испуганное и взволнованное лицо, потому что она не могла сдержать улыбку, когда заметила, наконец, его неимоверные усилия пробраться к ней сквозь толпу. В этой улыбке было уже прощение за то, что он опоздал.
– Я не мог раньше… я не мог, – силился выговорить он, добравшись наконец до Сони, – я, право, не мог…
Она улыбнулась еще раз и, кивнув ему головой, протянула свою маленькую, тонкую, худую, точеную руку. Он с замиранием сердца, как всегда, коснулся этой руки, и они вошли в круг танцующих.
– Ну, теперь говорите, отчего вы опоздали! – спросила Соня, когда они проделали свои па и до них дошла очередь отдыхать.
Чагин чувствовал, как сильно билось его сердце. Он не пришел еще в себя от той подавляющей массы счастья и радости, выпавшей на его долю сегодня вечером. Он был рядом с Соней, был один рядом с ней в этой толпе и мог не только наслаждаться сознанием этого одиночества, но испытывал еще другое – еще более счастливое – сознание того, что так недавно казавшиеся отдаленными мечты могут быть близки к осуществлению. Получение офицерского чина, с которым было связано исполнение заветных желаний Чагина, вдруг стало из далекого, неопределенного близким и возможным, до того близким, что стоило лишь достать бумаги курьера – и эполеты, а с ними вместе и желанная свадьба становились несомненными.
Как это все будет, то есть как он достанет эти бумаги, Чагин не знал, но он не сомневался в том, что достанет; такую силу, мощь и энергию чувствовал он теперь в себе. Голова его кружилась, грудь задыхалась от счастья, он готов был выйти один против целой армии. Он не помнил ничего.
– Я не мог прийти раньше, – повторял он Соне, – но если бы вы знали, почему я не мог сделать это!
Она взглянула на него, стараясь понять главную причину его восторженного состояния, угадывая инстинктом любви, что не исключительно она, любимая им, была виновницей этого состояния.
– Что с вами? – спросила она опять.
– Что со мною? Да то, что я счастлив так, как только может быть счастлив человек. Я вам не скажу всего, но только теперь вы можете быть спокойны… То есть не спокойны… Господи… словом… все идет очень, очень, очень хорошо!..
– Ничего не понимаю, – сказала Соня.
– Я буду на днях… скоро, скорее, чем можно было этого ожидать, офицером! – вырвалось у Чагина почти невольно.