— Не любишь, не любишь! — и голос её звенел точно крик цесарки.
На вокзале снова пили шампанское, подносили букеты, а когда поезд тронулся, заголосили нестройное «ура». Отец тоже кричал до хрипоты и долго не хотел уезжать с вокзала. Дома старика разобрало. Он сел за стол, облокотился обеими руками на залитую липкими ликёрами и вином скатерть и заплакал, приговаривая:
— Улетела наша птичка, улетела наша касаточка, остался я, Костька, с тобой дураком…
Свадьба сестры не встряхнула Константина Ивановича. После всего этого шума в голове осталось что-то вроде огромного презрения к людям, производившим его, и тянуло куда-то в иное общество.
Товарищи все разъехались. Урока не находилось, да и не хотелось находить, — будто назло судьбе за то, что не пришлось поехать к Ореховым в деревню. Скверно чувствовалось и без денег, а просить их у отца было неловко и страшно, — ещё обругается.
Старик, возвратившись со службы, читал длинную проповедь о безделье студентов и о неблагодарности детей вообще. Он сильно скучал без Тани.
Константин Иванович равнодушно выслушивал его воркотню и только краснел, когда отец начинал ставить ему в пример Аристархова.
Получилось очень коротенькое письмо от Кальнишевского, в котором он просил выслать учебник географии «Азия, Африка и Америка» и писал, что скучает. Константин Иванович опять начал бывать в городском саду. Но, разленившись за этот месяц, он уже не мог заставить себя проснуться рано и отправлялся на прогулку только перед вечером.
Уже темнело, а он всё сидел неподвижно на одной и той же скамейке. Деревья скрывали солнце, но верным признаком того, что оно уже низко, было неумолкаемое «живканье» воробьёв. Они также радостно провожали свет, как и встречали его утром. Иногда видно было, как к дереву крался рыжий толстый кот и, ежесекундно останавливаясь, ударял легонько хвостом по траве. Компания крикунов вдруг умолкала точно хор певчих по знаку регента. Затем весь воробьиный народ с шумом перелетал на другое дерево, и там снова раздавалось радостное: «жив… жив… жив»… На верхних ветвях начинал играть ярко-оранжевый свет, и сухие листья казались совсем красными, а потом золотыми. Минут через двадцать умолкали и воробьи. Стволы и листья темнели и особенно резко выделялись на светло-зелёном фоне неба. Становилось сыровато. Но Константину Ивановичу не хотелось уходить и особенно хорошо думалось и о себе, и о жизни всех обыкновенных людей.
Ужасной ему казалась обязательность для большинства даже и смерти, по известному шаблону. Как-то, очень ясно, он вспомнил похороны своей матери. Она была классной дамой в епархиальном училище и умерла осенью, четыре года назад. За катафалком шли ученицы и весь преподавательский состав. Над могилой один из учителей захотел произнести «слово». Во время его речи Константину Ивановичу было особенно больно. Он слышал, как по дороге к кладбищу тот же учитель говорил начальнице:
— Очень хорошо вышло, что вакансия освободилась не зимой, а в самом начале учебного года, и на неё можно будет устроить не Вильчинскую, потому что она ещё не вернулась с каникул, а Ласкину, за которую просил преосвященный.
И все хорошие слова, которые потом произносил учитель возле неопущенного ещё в яму гроба, казались Константину Ивановичу оскорбительными для памяти покойной.
Лето всё тянулось, — точно это была не жизнь, а бесконечная ходьба по вязкому болоту. Иногда разбирала злость на Кальнишевского за редкие и бессодержательные письма.
Отец почти не разговаривал, и это было приятно. Поздно вечером, когда на столе шумел самовар, случалось, что прибегала мать Аристархова и приносила письмо от Жоржа и Тани, — молодые сообщали самым подробным образом, как они устроились и какую приобрели мебель. Прочитав письмо несколько раз, старики на время умолкали. Потом слышался звон чайной ложечки о стакан и шёпот Аристарховой: «Купоны, талоны, билеты, проценты»…
IV
Наступил сентябрь. Студенты уже записывались на третий семестр, но лекции ещё не начались. Кальнишевский не приезжал и не писал. Было очень скучно. Константину Ивановичу иногда думалось, что если бы деньги, то от такой жизни не грешно было бы и напиться, и наделать всяких гадостей.
Под праздник Воздвижения отец ушёл в церковь. Константин Иванович сидел в столовой один и читал газету. Возле иконы легонько потрескивал в фиолетовом стаканчике огонёк лампадки. Слышно было, как в соседней квартире капризничал ребёнок. В передней вдруг позвонили. Константин Иванович лениво встал и пошёл отворять дверь. Потянув за её ручку, он почти столкнулся с запыхавшимся лицом Кальнишевского и так обрадовался, что ничего не мог сказать, а только улыбался. Кальнишевский, стуча ногами, затоптался на одном месте и, вывернув рукав, снял летнее пальто, а потом сам засмеялся и сказал:
— Ну, здравствуй…
Его чёрные волосы сильно отросли, а всё лицо стало тёмно-коричневым, и только лоб казался неестественно белым. Губы уже сомкнулись в серьёзное выражение, а глаза ещё смеялись.
— Здравствуй, здравствуй, — ответил Константин Иванович. — Вот, брат, не ожидал. Хм… Да… Ну, пойдём же в комнату.
— Пойдём, хотя я на минутку.
— Как это можно, столько времени не видались, и вдруг на минутку…
— Пожалуйста не сентиментальничать, — ответил Кальнишевский и грузно сел на диван. — Я, собственно говоря, час как с вокзала, и у меня ещё от поезда трещит голова. Затем согласись, что я мог бы придти и завтра, а вот видишь, явился сегодня…
— Ценю, ценю. Ну, рассказывай, как жилось?
— Жилось?.. Жилось отчасти хорошо, отчасти плохо, — произнёс Кальнишевский, делая сильное ударение на букве «о». — Постой, нужно сначала закурить.
Он вынул жестяную коробочку, свернул папиросу и, не подымаясь с дивана, зажёг её на лампе. Руки у него тоже были загорелые, волосатые и немного дрожали. Выпустив первую затяжку дыма, он снова заговорил:
— Насчёт еды, природы и всяких прогулок — великолепно, что же касается, так сказать, пищи духовной, то чуть с голоду не помер. Но не в этом дело. Видишь ли, я Ольге Павловне — значит, самой madame — сказал, что могу заниматься только до первого октября, а там в исправление моей должности вступит тот самый студент, который по инициативе Винтера предполагался раньше — значит, ты. Ну, она ничего против не имеет. Надеюсь, и ты ничего?
— Конечно.
Константин Иванович снова почувствовал, как его сердце зачастило.
— Ну, ну, дальше?
— Дальше? Дальше с девицами будешь заниматься ты, а я, к моей великой радости, — нет.
— Чем же ты, собственно говоря, был недоволен? С родителями поссорился, или девицы очень уже несимпатичные, или одиночество заело?
— Ни того, ни другого, ни третьего. Одиночества иной раз даже хотелось, но это было недостижимо.
Константин Иванович начинал сердиться.
— Да расскажи ты всё, как следует, что они за люди, каких взглядов, как живут? А то плетёт! Я ведь как тебя ждал…
Кальнишевский почесал в затылке и продолжал тем же ровным голосом:
— Надоела мне эта канитель и больше ничего, а так они люди как люди, едят, спят, кое-что делают. Родители с целью увеличить капитальчик для дочерей — хотя, кажется, уже сильно уменьшили его, — дочери с целью доставить себе какое-нибудь развлечение. Папаша любит в винт играть, хотя он больше в разъездах бывает. Ну, а насчёт учениц, — обе ещё не определились в своих симпатиях и антипатиях. Какие-то они ни рыба, ни мясо, скорее, впрочем, мясо или даже сало. Старшая, Дина, — уже совсем взрослая, недурна собой, неболтлива, насчёт правописания безнадёжна и вообще, кажется, вместо науки больше не прочь замуж. Впрочем, это моё личное мнение. Младшая, Леночка, — чистый бесёнок, очень способная, но из рук вон рассеяна. Ну, да всё это сам увидишь. Только тебе нужно к ним зайти числа двадцать девятого, познакомиться с мамашей и насчёт гонорара условиться. Ну, брат, а пока до свиданья, я пошёл.
— Да обожди ты, — три месяца не видались!
— В другой раз поговорим, а сейчас не могу.
— Рано ещё?
— Нет, нет. Не могу, честное слово, не могу. Устал я от поезда. Голова трещит, ничего не понимаю. Я сегодня зашёл главным образом сообщить о предстоящем уроке, чтобы опять какой-нибудь свадьбы не вышло…
— Не-е-ет уж!
— Городской адрес Ореховых знаешь?
— Знаю.
— Ну и отлично, а я пошёл.
И в эту ночь как и в ту, когда он уже знал, что в деревню к Ореховым не пойдёт, Константин Иванович долго ворочался. Перекликались петухи, и стёкла на окнах стали голубоватыми. Ему пришло в голову, что всё лето было похоже на длинную ночь, и что, как сейчас уже наступает рассвет, — такой же рассвет близок и в его личной жизни. До сих пор бывало, — или одиночество, или Аристарховы, а теперь будет ещё близость с людьми, которые живут иначе и наверное осмысленнее, хотя бы потому, что у них, благодаря деньгам, есть возможность пользоваться всем интересным и хорошим на свете.