— Ну, как зачем… — бормотал я.
Она снисходительно улыбнулась.
— Вот видишь, если подумать, то незачем.
Я вдруг поморщился, как от неожиданного приступа тошноты. Красноту стыда на моем лице сменила белизна гнева.
— Да вот зачем! — услышал я свой недобрый выкрик.
Сердце злорадно затрепыхалось, впрыскивая в кровь огонь отчаяния. Руки лихорадочно (но не без артистизма) вскрыли молнию ширинки и выпустили на воздух, растревоженный переживаниями и все ещё на что-то надеющийся, бедный мой член.
— Ты, крышка от рояля! А это ты видела?! Ну, спроси у него! Зачем да почему? Да спускал он на твои умозаключения!!!
Меня несло и заносило. Останавливаться было уже поздно и, предчувствуя катастрофу, я вдохновлялся все больше.
— О, да я вижу, ты удивлена, разглядев мое второе «Я»! В чем дело?!
— Дурак! — сказала она презрительно, развернулась и пошла, оставляя за собой пропасть.
— Куда? Стоять! Какая нота?! — орал я с другого края и зажурчал на её след.
Моя первая любовь вышла из сада и исчезла. Лишь чистое фа пчелиной возни напоминало о ней. А я остался стоять. Один против троих.
Злоба, Отчаяние и Бессилие обступили меня. Силы были неравными, и я не сопротивлялся. Что творила со мной эта троица! Они рвали меня на куски, как подлые волки раздирают глупого дворового пса. Я слышал, как трещат в их смыкающихся челюстях мои еще не совсем сформировавшиеся кости. Как рвутся сухожилия под ударами мощных когтей. И кровь. Всюду я видел свою кровь, которую слизывали, чавкая и брызжа, истекающие слюной языки.
Ужас охватил меня, я даже не мог застегнуть молнию на брюках. Мой член сник и бессмысленно болтался на воздухе, такой убогий, никому не нужный. И вдруг горячая волна сострадания хлынула горлом и затуманила мой взор. Сострадания к жалкому человеческому существу, такому же мягкому, легко рвущемуся и такому же быстро увядающему, как мой член.
— О, жизнь! О, жизнь! — твердил я. — Неужто и это твой лик?!
5
Нет, слишком я еще был молод, чтобы верить опыту. Бунта — вот чего жаждало мое сердце. Я продал свой тромбон за 25 рублей и купил десять бутылок «Портвейна розового» (цены 1983 года). Сложил их в чемодан, который мне приготовила мама для отъезда в армию, и пошел в училище на отделение духовых инструментов. Там я сообщил, что отбываю в Вооруженные силы СССР и приглашаю всех пьющих отпраздновать это событие в посадке, неподалеку от городского кладбища. Откликнулись все:
— гобоистка Оля — худая блондинка, с армянским носом. Она немного картавила и после каждого предложения добавляла «мама не гохрьюй» (Чайковский был гомик, а музыку писал — мама не гохрьюй!);
— флейтистка Сашида — низенькая и толстая башкирка, с розовым круглым лицом и черными влажными глазами;
— кларнетистка Гуля — высокая и пышнотелая татарка, у неё был врожденный порок сердца, поэтому она часто и нервно смеялась.
Девушки жили в одной комнате в общежитии, много пили и водили к себе через окно парней с мукомольного завода. В училище их называли «Чио Чао Сан».
Итак, мы покинули училище, вышли за город и затерялись в подернутой молодой зеленью посадке. Я быстро и жадно напился. И все сострадание к человеку, народившееся во мне, вся нерастраченная нежность хлынули прямо на моих подружек. Я говорил им что-то о ликовании Души, о триумфе всеобщей Любви и тыкался мокрым от слез лицом в их теплые животы. Растрепанность моих чувств воодушевила их. Они обнажились и стали танцевать на младенческой траве. Их бледные тела метались в ночи, как языки разбушевавшегося пламени. Я остолбенел! А они извивались и визжали, то леденяще-грозно, то вдруг так отчетливо похотливо, что я столбенел крепче. Потом они хохотали и обливались розовым портвейном. Я рухнул и возликовал:
— О, Диво, я весь твой!
Конечно, будь на моем месте человек энциклопедический, он распознал бы в этой сцене что-нибудь метафизическое, проложил бы красивые аналогии с забытыми событиями древности, отметил бы схожесть в некоторых элементах с различными религиозными обрядами и, возможно, выдал бы мысль — новую и прогрессивную.
Но меня мысли покинули, и охватили чувства. Я сорвал с себя одежды и с криком:
— Мы останемся здесь навсегда! Мы положим начало новой поросли и умрем непревзойденными! — швырнул наши жалкие туалеты в пламя костра.
И вдруг все метафизическое исчезло! Исчезло так же быстро, как вспыхнули наши тряпки. Вернее, оно распалось на две составляющие, и одна из них самоуничтожилась. А вот вторая, оставшаяся, стала разрастаться и явилась в ином качестве, прямо противоположном изначальному целому. Короче, «мета» испарилась, осталось только «физическое».
И вот эти три пьяные бляди бросились спасать свои истинные ценности. Но на их пути встал я — решительный и беспощадный — Пионер новой эры! Схватка была жестокой и кровавой. Я бил наотмашь, они хлестали меня чем попало. Но я не сдался, я просто обессилил и упал. Бляди попинали меня своими холодными ногами, помочились жаркими струйками на рассеченную спину мою и оставили в печальном раздумье.
Краешком сознания я размышлял: «Они выбрали рабство, а ведь могли быть королевами Великой державы. Бедные, бедные, некрасивые, пьяные бабы…»
Дальше продолжать осмысление я был не в силах. Мощная волна, зародившаяся в моих пятках, хлынула вверх по ногам, обрушилась на меня всего и мигом смыла.
Куда она меня увлекла? Где я был до рассвета? Тут-то мы и упираемся в Основной вопрос, на который, как известно, существует два ответа. Или я валялся на остывающей земле, как зола в прогоревшей топке, по причине мощной резорбции алкоголя в организм с последующей за ней элиминацией оного в крови, которая, в свою очередь, и приводит к так называемому наркотическому эффекту при полном угнетении центральной нервной системы. Или же моя Душа оставила свое оскверненное тело и отлетела в мир отвлеченных идей и отвлеклась там на песчаном бережку идеального озера и полеживала, и понеживалась в потоках Совершенного Восторга.
Совершенный Восторг! Знаете ли вы, что это такое — Совершенный Восторг? Только, ради нашего взаимного уважения, не говорите мне про эти охи, ахи и прочие сентиментальные трепыхания, пусть даже самого изощренного вкуса. Это все эстетика.
— Но позвольте! — уже возмущаетесь вы.
— Не позволю! — успокаиваю я вас и поясняю — его никто не знает из здравствующих на Земле. Нет, к нему, конечно, многие стремятся, может быть даже и все, но познать его и остаться в живых — невозможно. И вы со мной не пререкайтесь, потому что я знаю, что говорю. Но об этом позже. Придет время, и я расскажу вам о своем опыте познания Совершенного Восторга.
А сейчас вернемся из лабиринтов абстракций на кладбищенскую гору, где осталось мое тело.
6
Очнулся я весь в росе, трясущийся от холода и неизвестности. Приподнял голову и вижу — у останков костра сидит Халил.
Халил — тубист из нашего училища. Человек взрослый, в манерах сдержан, в общении прост. В училище он славился двумя вещами. Во-первых, это был единственный тубист в стенах нашего учебного заведения, который от первой до последней ноты исполнял первый (и последний) концерт Иогана Себастьяна Баха для тубы с оркестром. Поверьте мне — это архисложно! Я своими глазами видел, как другие тубисты просто падали в обморок, потеряв дыхание после трагического «Адажио». А Халил, смахнув слезу, набрасывался на безумное «Аллегро» и, ломая пальцы, рвался к величественной коде. А какую он делал коду! Несколько тактов его туба глухим баритоном ворочалась в среднем регистре, словно маясь в сомнениях. И вдруг тремя отчаянными секстолями ее голос взвивался над владениями басового ключа и превращалась в звенящую флейту.
Пусть на одно только мгновение. Пусть оставалось сил лишь на единственную, пронзительную триольку. А затем вниз, в мрачные казематы «Генерал-Баса». Но зато какой размах! Каков диапазон!
Халил все это чувствовал очень тонко и поэтому часто выпивал. А чтобы выглядело все официально (помните, страна была на грани перелома и боролась с пьянством), он сколотил оркестрик, для обслуживания похоронных церемоний, и половину вознаграждения за исполненный ритуал брал спиртным. Этот оркестрик и был вторым пунктом местной славы Халила.
Вот такой человек оказался рядом со мной в то тяжелое для моей молодости утро.
— Как хорошо, что я тебя встретил, — сказал Халил своим мужественным голосом, попил из горлышка розового портвейна и протянул бутылку мне.
Я сделал четыре робких глотка. Присущего напитку букета не ощутил, но внутри сразу затеплилось, дрожь спала, и я вздохнул полной грудью.
— Вчера жмурик был цивильный, — продолжил Халил, — директор мелькомбината. Повесился, не дожидаясь суда. Родственники пожелали Шопена без купюр, и чтобы на весь путь. В дорогу дали «Пшеничной».