Письмо так и брызжет остротами то по поводу тщеславия князя Горчакова, действительно в качестве министра иностранных дел участвовавшего в ратификации русским императором 8 июля 1858 года договора, по которому Россия получала левый берег Амура от Аргуна до его устья, а земли и округа, лежащие между рекой Уссури и морем, оставались в общем владении с Китаем до определения границ; то по поводу напыщенности Николая Алексеевича Муханова (1802—1871), с которым, кстати, Тютчев всегда находился в хороших отношениях. А вот кто такой был “бедный Шеншин”, который так искал и любил общество поэта, нет, к сожалению, ни в одном закутке сведений о Тютчевых. Вероятно, это был Василий Афанасьевич Шеншин.
Мы были свидетелями, как еще месяц назад Тютчев отрицательно относился к Юму, его почитанию, окружению. И вот теперь мнение в корне изменилось. А каков интересный факт бракосочетания Юма, да еще с такими шаферами, как графы Алексей Толстой и Бобринский, вероятно, иногда еще более, чем Федор Иванович, склонными к авантюризму.
* * *
Петербург, четверг, 11 сентября 58
Итак, я снова водворился в Петербурге. Я опять простился со своей матерью, опять положил три земные поклона рядом с ней перед ее образом Казанской Божьей Матери. Опять, уходя из комнаты, я проводил ее взглядом, с тем же вполне понятным предчувствием... Удивительно, как все в жизни повторяется, как всему, кажется, суждено вечно продолжаться и повторяться до бесконечности, до известной минуты, когда вдруг все разрушается, все исчезает, и то, что было так реально, то, что казалось вам таким прочным и громадным, как земля под ногами, — превращается в сон, о котором сохраняется только воспоминание, и воспоминание даже с трудом его улавливает. И когда в течение жизни это явление повторилось несколько раз, когда несколько действительностей, которые считались вечными, ушли от нас и оставили нас ни с чем, то, несмотря на свойство человеческой природы постоянно питаться иллюзиями, в этом есть уже что-то беспокойное, недоверчивое, что-то такое, чего нельзя усыпить совершенно. Спишь только одним глазом и против желания живешь только изо дня в день. Накануне моего отъезда из Москвы я навестил в сопровождении своей сестры графиню Ростопчину, которую я нашел больной и, по ее словам, слабеющей и угасающей. Действительно, бедная женщина представляет собою развалину, или, скорее, обвал. Но у нее все та же легкость, или, вернее, стремительность к болтовне и та же способность давать всему испаряться в словах. Над диваном, на котором она лежала, висело несколько портретов, между прочим портрет Рашели, о которой она нам рассказала разные подробности, например следующую: ты, может быть, помнишь Новосильцева, зятя Меропы, молодого человека, бледного и худого, но в сущности привлекательного. Он, по-видимому, находился в очень близких отношениях к Рашели во время ее пребывания в Петербурге. А позже, во время войны, он поехал к ней в Париж и жил под ее кровлей, назвавшись чужим именем и выдавая себя за голландского живописца. Как-то вечером оба влюбленные сидели перед зажженным камином, и Рашель перебирала с удовольствием великолепное жемчужное ожерелье, принадлежавшее ранее египетскому паше и которое ей подарил принц Наполеон, вернувшись с Востока, — в память их былой дружбы. Вид этого ожерелья, которое она так любовно ласкала, вызвал, наконец, ревность молодого человека, и он ее высказал. Тогда Рашель, не говоря ни слова, бросает в огонь драгоценное ожерелье, оцениваемое в 80 тысяч франков. Я не скажу тебе, хотя и знаю сам, было ли оно вовремя вытащено из огня молодым человеком. Очевидно, это египетское ожерелье было внучатым племянником знаменитой бесценной жемчужины, которую Марк Антоний растворил в уксусе, кажется, чтобы дать ее проглотить царице Клеопатре.
Милейшая Додо, как ее называла когда-то ее приятельница М-me Смирнова, рассказала нам также о своем свидании с Дюма, который стал перед ней на колени, и разные другие подробности, которые я забыл, и об обеде, на котором была она с Дюма и другой своей приятельницей Лидией Нессельроде, и на котором он был совершенно приличен, не злоупотреблял слишком своим положением beau pиre... И все это, как самое безразличное, так и самые неприличные подробности, рассказывалось с такой елейностью, которой ничто не могло нарушить...
Думается, что мать Тютчев всегда любил больше отца и всегда боялся за ее здоровье. Первый биограф поэта И. С. Аксаков говорил, что Екатерина Львовна всегда страдала ипохондрией. Но все это не помешало ей чуть-чуть не дожить до девяноста лет, в то время как Иван Николаевич, отец, прожил как раз отведенные мужчинам их рода семьдесят. Далее Федор Иванович рассказывает жене светские байки, которых так много знала бедная Ростопчина, “милейшая Додо”, как ее называли с легкой руки Смирновой-Россет. Известная французская актриса Элиза Рашель (1821—1858), умершая как раз в тот год, когда о ней рассказывала Додо, действительно имела немало поклонников и многих как раз из русской знати. Удивляешься, до чего же много всего знал Тютчев, а особенно древнюю мифологию и литературу, откуда зачастую брал примеры для своих споров и разговоров.
* * *
Петербург, 17 сентября 58
Сегодня вечером комета будет в своем апогее, и я льщу себя надеждой, что она так же видна на горизонте Овстуга, несмотря на его ограниченность, как и на императорском небосклоне Петербурга. Намедни ночью я ее отлично видел, возвращаясь из Царского Села. Вот две поездки в Царское в течение пяти дней, и может быть, я поеду туда еще раз до конца недели. Кто посмеет после этого сомневаться в моих родительских чувствах — отец Грьо не мог бы сделать более этого. Теперь расскажу тебе нечто о Царском Селе, что мне передавали последний раз, когда я там был. Ты, может быть, помнишь в том же нижнем этаже дворца, где жила Анна и теперь помещается Дарья, квартиру, которую занимала княгиня Салтыкова и устраиваемую теперь для Наследника Цесаревича... Так вот, несколько недель тому назад, при ремонте свода, находящегося под полом этой квартиры, нашли замурованным в камне скелет женщины с кольцами и браслетами на руках, которая, по всем признакам, должна была быть замурована живой. Одна рука скелета указывала своим положением на последнее усилие отчаянной борьбы, а одна серьга вдавлена была в кость черепа. Одним словом, совершенно так, как в романе, который ты могла прочесть в русском журнале “Старые годы” за прошлый год. Говорят, что есть основание предполагать, что это событие относится к эпохе, предшествовавшей царствованию Екатерины II, и могло бы случиться в эпоху знаменитого Бирона, любимца императрицы Анны Иоанновны, которая, как уверяют, занимала эту часть дворца. Какая находка для романиста! Дюма может этому позавидовать...
Сегодня среда, и я, как всегда, был в своем комитете, а вчера по делам комитета я был у министра Ковалевского, который недалеко ушел от своих предшественников, и после него все так же останется, как и было. Но надо также сказать, что ничего нельзя сделать при данных обстоятельствах, и задача прямо неразрешима; это все равно что заставить исполнять ораторию Гайдена людей глухих и не имеющих понятия о музыке. Это до такой степени нелепое предприятие, в полном смысле слова, что только сумасшедший может верить в возможность успеха. Теперешнее положение есть постоянное недоразумение, и с обеих сторон так мало энергии, так мало убеждения, что если не вмешаются непредвиденные обстоятельства, то нет причины, чтобы это недоразумение не продолжалось до бесконечности. Если бы ты читала газеты — русские, разумеется, — ты там нашла бы разные речи, обращенные государем к представителям дворянства во время его путешествия. Только речь, произнесенная в Москве, не была еще напечатана, и это самая сильная, самая ясная. Все эти речи достаточно доказывают, что государь очень искренно желает освобождения крестьян. Но это еще только половина работы. Недостаточно хотеть, чтобы мочь, надо еще и уметь.
Это письмо как бы продолжение предыдущего, где примеры из литературы следуют один за другим. Вслед за отцом Горио, героем Бальзака, Тютчев переносит внимание жены на страницы журнала “Старые годы”, где тогда печаталось немало занимательных романов для домашнего чтения. Вероятно, в семье Тютчевых хорошо знали и музыку, слушали ее в театре и на домашних концертах. А в противном случае Эрнестина Федоровна не смогла бы понять пример мужа, который подкреплялся с помощью знаменитого композитора Иосифа Гайдна (1732—1809). Но вот уж русских газет, живя в Овстуге, жена поэта действительно не читала, да и не могла.
* * *
Петербург, 25 сентября58
Я жду сегодня Дарью, которая приезжает в город со всем двором в виду завтрашней церемонии в Зимнем дворце. Это — крестины новорожденного сына вел. кн. Константина — Константина Константиновича. Успокойся, я буду на них присутствовать. Третьего дня я обедал у князя Горчакова, в первый раз после его возвращения. Он рассказывал мне много интересного о их пребывании в Варшаве и подтвердил, что государю был оказан восторженный прием, вызванный главным образом его посещением католической церкви, которое было понято и принято как залог новой эры. Там было много иностранных принцев, между прочим принц Карл Баварский, множество пьемонтцев. Но тот, на кого обращалось более всего внимания и которого любопытнее всех было наблюдать, был принц Наполеон, приехавший в 54 часа из Биаррица в Варшаву. По-видимому, им остались очень довольны и нашли его очень умным человеком. Горчаков мне рассказывал, что, говоря ему про самого себя, принц Наполеон сказал: “Поверьте, что я лучше, чем молва обо мне; но правда, что это еще немного значит”, прибавил он. Вся эта реставрация наполеоновского строя не только на деле, но и во мнении людей, и особенно во мнении дворов, все-таки поразительна и доказывает в конце концов всю тщету наших мнимых убеждений, наших так называемых принципов перед грубой силой, именуемой успехом, которая часто, несмотря на свою грубость, умнее самых умных из нас.