— Вы знаете мою Нину, Зоя Августовна… святая, неприступная… она меня корит за несерьезность… я в тревоге… я…
— Бородушку расправьте. Так. Чудно. Тулупчик, мешочек. Труба. Се манифик!
Массивный, розовощекий, нос картошкой, Дед Мороз встал на пороге грим-уборной, вздохнул:
— Жизнь моя, иль ты приснилась мне…
— Левушка, с Богом! — с ужасом выпучивая глаза, закричала Зоя Августовна. — С Богом! Не думайте ни о чем! Вживайтесь.
Покорно и добродушно пыхтя, вживаясь в образ, Лева Малахитов — Дед Мороз затопал по коридору.
Медвежата, активисты центрального Дворца пионеров в колокольчиках и лентах, прыгали вокруг Деда Мороза.
Встаньте дети, встаньте в круг!Встаньте в круг, встаньте в круг!Ты мой друг, и я твой друг!Я тебя люблю! -
в экстазе кричал Лева.
Быстро, дети, вытрем нос,Вытрем нос, вытрем нос!Он подарки нам принес,Лева — Дед Мороз! -
вне себя от счастья кричали дети.
Быстро несся по кругу Дед Мороз, увлекая за собой разноплеменную ватагу детворы, среди которой порядочно было маленьких лаотянских и камбоджийских принцев.
Вскоре из-за пазухи выхвачена была золотая труба, и Лева запел на ней, да так, что ему позавидовал бы сам Армстронг. Впрочем, великий Сэчмо уже завидовал Леве, когда тот в прошлом году на джаз-фестивале в Ньюпорте один отстаивал честь нашей музыки. Весь зеленый стал тогда Луи, а потом весь серый, а потом расцвел от счастья, вновь став добродушно-коричневым луизианцем, а божественная Элла Фицджеральд, выскочив на сцену, экспансивно поцеловала Леву, и Дюк тоже вылез с поцелуями, а потом они все четверо пели вместе, да так, что несколько сот человек из ньюпортской публики унесли с поля с сердечными припадками.
Лева метался вокруг елки со своей трубой, борода и космы его разметались, утолщение выпало, и дед-морозовский балахон полоскался широкими складками легко и свободно. Подарки вылетали из его объемистого мешка — восточные сладости, фрукты, экспериментальные игрушки. Дети карабкались ему на плечи, пара малышей уже давно сидела на голове, держась за уши.
Зоя Августовна и комендант Дворца плакали. Елка удалась!
— Напрасно его критикуют, — говорил комендант, — напрасно критики-паралитики на него зубы точат…
— Вы так считаете? — спросила Зоя Августовна, суша глаза легкими касаниями кружева.
— Я имею в виду перехлест, перегиб, — поправился комендант. — Критиковать, конечно, надо, но без этого волюнтаризма, учтите, вот так.
— Мы в филармонии за всем следим, — сухо закончила разговор Зоя Августовна.
В стороне от общего веселья и кутерьмы стояли двое — Коршун из сказки о царе Салтане и Баба-яга. Они говорили сиплыми мужскими голосами. Они говорили, сильно сверкая глазами в сторону Левы.
— Во имя чего он здесь скачет как идиот, как кретин? — говорила Баба-яга. — Во имя чего он позорит все наше поколение?
— А вы во имя чего? — неприятно хихикнул Коршун.
— Я во имя Поллитровича и Закусонского! — воскликнула Баба-яга. — А ему-то чего не хватает?
— Не горячитесь, — проскрипел Коршун. — У вас, я вижу, с ним какие-то счеты.
— У меня к нему счет от нашего поколения! — пылко воскликнула Баба-яга и немного даже перепугалась от огромности этой мысли, но продолжала, уже закусив удила:
— Личный счет! Помните, как когда-то сказал поэт: лучшие из поколения, возьмите меня трубачом! Кому еще быть трубачом, как не этому Левке с его данными, а он паясничает. Наше поколение строгое, «парни с поднятыми воротниками», как сказал поэт…
Баба— яга еще долго говорила что-то в этом роде, а Коршун, скрестив на груди руки-крылья, пылающими глазами следил за Левой.
— Пойдемте отсюда, — наконец сказал он. — В нас уже не нуждаются, силы зла должны отступить.
Они вышли из Дворца гордо и величественно, как печальные демоны, духи изгнания, и долго еще гуляли вдвоем по звонкой от мороза площади.
Снегопад к этому времени прекратился, в тучах образовалось замысловатой фигуры озерцо, и в нем явилась луна, тускло отразившись в морозной брусчатке, в куполах Ивана Великого, Архангельского и других соборов, в куполе маленькой церкви Ризоположения. Баба-яга все развивала свои взгляды, а Коршун все молчал.
— Поразительная личность, — говорила Баба-яга, — бас Гяурова, смычок Иегуди Менухина, реакция Коноваленко, перо Евтушенко, кулак Попенченко, и в стихоплетстве одарен, и во всем, во всем, куда ни ткнись, везде он, Левка Малахитов, — первый номер.
«Вот именно», — подумал Коршун.
— Но это паясничанье, эти ахи и охи, эта экзальтированность, — продолжала Баба-яга. — Иногда я думаю, представьте, — может быть, это не игра, не собачья конъюнктура, может быть, это от чистой души, от чего-то божеского?
«Вот именно», — подумал Коршун и внутренне малость поскрежетал внутренними зубами.
— Кажется, пора, — сказал он, — елка кончилась.
Они пошли к Бронницким воротам. Коршун скользнул взглядом по царь-пушке, с лукавой и радостной злостью вспомнил прошлые годы и свои ночевки в жерле гигантского орудия.
— Куда пора? — спросила Баба-яга. — Что вы имеете в виду?
— Но ведь вы же мечтаете подмазаться к Левке, — усмехнулся Коршун, — мечтаете погреться в его лучах, мечтаете фамильярничать с ним, сдержанно хамить, мечтаете, чтобы побольше знакомых увидело вас с ним. Разве нет?
— А вы о чем мечтаете? — закричала уязвленная Баба-яга. — Разве не об этом тоже?
Коршун расхохотался внутренним смехом, глубокими голосовыми связками.
Лева, счастливый, румяный, задыхающийся, шагал к своей машине, окруженный толпой травести из Центрального детского театра. Эти маленькие актрисы, вечные зайчики и лисички, обычно с трудом возвращаются к своей женской сущности, и возвращаются все же не до конца — щебечут, как птички, жужжат, как рой пчел, благоухают, как цветы, вертятся и юлят, как их герои — зайчики и лисички.
— Ой-е-ей! Какие вы маленькие! — кричал удивленный Лева. — Скажите, девушки, должно быть, чудно жить на грани полного лилипутства?
— Лева, возьмите нас с собой! Мы хотим с вами! — кричали травести.
— Всех беру с собой! Сколько вас, семь, восемь? Все полезайте в «Москвич»! Всех подвезу!
Возле машины дожидались его двое мужчин, один румяный, голубоглазый, независимо-искательный, другой — сардонически спокойный, с глазами, как темные тоннели, в которых желтели паровозные огни.
— Привет, — сказали мужчины.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Лева. — Надеюсь, узнаете меня? На всякий случай сообщаю, я — Малахитов. Я сам был дружинником, поверьте, и неплохим. Как видите, ничего предосудительного я не совершаю, а девочки — мои товарищи по работе.
— Эх, Левка, не узнаешь, — сказал румяный. — Зазнался?
Это словечко «зазнался» было для Левы настоящим проклятием. Услышав его, любимец публики начинал суетиться, лепетать что-то вроде: «Ах, черт возьми, извини, старик, проклятая зрительная память, старик, как, старичок, живешь-можешь» и т. д. Выручало его в такие минуты слово «старик» и производные от него — «старичок», «старикашка», «старикашечка» в зависимости от обстоятельств. Так и сейчас Лева забормотал:
— Ах, черт возьми, старики, проклятая зрительная память — старички, как, старикашки, живете-можете?
В запасе еще оставалось «старикашечки».
— То-то, дед, — обрадовался румяный. — Не след тебе забывать старых корешей. Наше поколение должно держаться друг друга, отче.
— Верно, старикашечка! — вскричал Лева, глубоко потрясенный этой простой мыслью. — Дай я тебя поцелую! — Он чмокнул пушистую щеку румяного и стремительно повернулся к мрачному: — И вас тоже позвольте! — Поцеловал стальную щеку и примерз к ней губами, как бывает в детстве, в мороз, когда поцелуешь полозья санок и примерзнешь к ним.
Положение возникло странное: Лева никак не мог отодрать свои губы от стальной щеки, а мрачный владелец щеки стоял неподвижно, сардонически улыбаясь. Наконец он резким поворотом головы освободил Леву.
— Н-да, — пробормотал тот смущенно. На губах выступили капельки крови, но это был пустяк, а главное — чувство дружбы — распирало Левину душу, когда он глядел на приплясывающих маленьких актрис и на двух людей своей «генерации», на розовощекого старого друга и на этого мрачного симпатягу — Мефистофеля. Жаль, нельзя вечер провести с этими ребятами, подумал он, ведь нужно ехать к Нине, молить ее о прощении, погрузиться в ее суровую интеллектуальную жизнь.
— Друзья мои, прекрасен наш союз! — воскликнул он. — Давайте как-нибудь проведем вечер вместе.
— Немедленно и проведем, — скрипучим, удивительно милым металлическим голосом произнес Мрачный и с неожиданной задушевностью взглянул Леве в глаза.
И вновь произошел странный феномен. Левины зрачки как бы примерзли к холодным желтым фонарям, остановившимся в двух тоннелях.