И тут вдруг прибывает в полк недоросль Тучков, по имени Лев (означающем всего лишь здоровенного рыжего гривастого зверя, которого Архаров видал в зверинцах и в каменном исполнении – украшающим дома и ворота богатых особняков) семнадцати лет от роду, – того возраста, в коем следует уже иметь первые чины. Недоросль долговязый, ростом – никак не менее Алехана, однако вдвое тоньше, восторженный и неуклюжий, как щенок, у которого первым делом вырастают длинные и толстые лапы. Вскоре выяснилось, что новое приобретение Преображенского полка не обучено наукам и при слове «фортификация» заметно теряется. Далее сослуживцы обнаружили в Тучкове неистребимую страсть к музыке. Тут кое-что стало ясно – дитятко росло без отцовского строгого присмотра, а при матушкиных юбках, среди сестриц, почему и засиделось дома, как девка-перестарок. Разумеется, было оно принято в полку соответственно…
Обнаружив таковое к себе отношение, Левушка удивилося, но не растерялся. Очевидно, был он достаточно умен, поскольку довольно скоро высмотрел среди преображенцев такую же белую ворону, Архарова, каков сам, и к ней прилепился. Или же имел удивительное для своих лет чутье – и это вернее…
Архаров сперва не больно-то шел на сближение с семнадцатилетним оболтусом, но Левушка словно бы не обращал внимания и вел себя со старшим по чину офицером примерно так же, как щенок с крупным старым псом, то наскакивая на него и от баловства хватая за лапы, то вдруг устраиваясь спать под прикрытием его теплого бока.
Сколько ни вглядывался Архаров в круглую мальчишескую рожицу, неизменно полную доверия и азарта, обмана в ней не углядел. И очень осторожно, понемногу, по вершку в год, двинулся навстречу, стал позволять втягивать себя в длительные разговоры. И некоторое время спустя для преображенцев стало обычным такое зрелище: идут по плацу Архаров и Тучков, и Тучков чуть ли не скачет, размахивая длинными руками, буйно что-то объясняя старшему товарищу, иное даже не произнося, а выкрикивая, Архаров же топает рядом с ним чинно, степенно, и так же степенно поддерживает странную эту беседу.
Кое-кто подсмеивался – мол, спрятался недоросль под защиту крутых архаровских кулаков. Но Левушка, помимо страсти к музыке, обнаружил вдруг еще одну – к шпажному бою, благо развитая музыкой кисть руки имела довольно силы и подвижности для всевозможных приемов. Он не давал покоя полковым фехтмейстерам, и коли приходилось его вдруг искать, то искатель имел три возможности: либо Тучков при Архарове, либо сбежал в город, где прячется у какой-то тетки, седьмая вода на киселе, и самозабвенно лупит по клавикордам, подпевая впридачу, либо же захвачен учебным поединком. Года полтора спустя он стал одним из лучших фехтовальщиков в Преображенском полку и вполне мог за себя постоять сам, без помощи Архарова.
Фортуна, поглядев сверху, что Левушка не на шутку прилепился к приятелю, решила и о нем малость позаботиться. Кинула ему незначительный чин подпоручика и сочла свой долг исполненным.
Архарову же припасла нечто такое, чего и в страшном сне не увидишь, хотя припасла с наилучшими намерениями и вывела его, неожиданно для всех, к славе, почету и даже немалым деньгам. Звался сей подарок Фортуны – московская чума.
О подробностях заразного поветрия в Санкт-Петербурге знали мало – они выяснились уже потом. Скорее всего, болезнь занесли из Валахии. Почему-то все были уверены, что зараза, дойдя до Брянска, вдруг остановится и повернет обратно. Не было кому напомнить, как более сотни лет назад чума крепко похозяйничала в столице – старики, которые хоть что-то могли с чужих слов рассказать, – и те померли.
Чума, она же – моровая язва, все не поворачивала и первым делом добралась до московского военного госпиталя – двадцать семь человек внезапно свалились в злой лихорадке, в живых осталось пять. Госпиталь возглавлял опытный врач Афанасий Шафонский, он и распознал чуму. Тут же принял меры – соорудили карантинные бараки, выставили охрану, разожгли большие дымные костры – дыма чума почему-то боялась. Шафонский, как положено, доложил о заразе выше по начальству, но был обозван паникером и иным французским словом – фантазером.
Далее произошла вещь обычная – когда чума в январе семьдесят первого объявилась на Большом суконном дворе, что у Каменного моста на Софийской набережной, начальство, не желавшее упреков в фантазерстве, понадеялось на русское «авось» – никому не рапортовали, умерших хоронили тайно, по ночам, не ввели карантина и полагали, что обойдется. Но мастеровые с суконного двора стали с перепугу разбегаться по домам и разнесли чуму по всей Москве.
К сентябрю 1771 года насчитывалось более ста тысяч покойников.
* * *
Девятнадцатого сентября 1771 года Николай Петрович Архаров собрался наконец к портному – забирать новый мундир. Был он на сей раз достаточно привередлив, но не потому, что знал толк в хорошей одежде, а просто видел: ему хотят всучить, кроме всего прочего, черные полотняные штиблеты, боковые пуговицы на которых приделаны криво, и потому штиблеты морщат, должны же сидеть внатяжку, облегая икры, как собственная кожа. Да и рукава были вшиты как-то неловко. Он задержался у портного довольно долго – пока тот наконец не сказал честно, что все возможное совершил и лучшим этот мундир сделать не может.
Того же числа юный Левушка Тучков с утра принарядился, заставил себя причесать в три букли, извел коробку пудры, велел денщику пристегнуть новые модные пряжки к башмакам и исчез. Кому-то обмолвился, что прибыла-де в Петербург матушка с сестрицами, надобно делать визиты.
Того же числа немолодой преображенец Иван Бредихин-второй поехал совещаться со свахой. Он крепко задумывался об отставке и женитьбе, но жениться хотел с умом, взять хорошее приданое, и рассудил, что нужна ему вдова, можно купеческого рода, с хорошим приданым и одним младенцем. Бредихину не хотелось на старости лет связываться с бесплодной дурой – когда еще обнаружится то бесплодие и сколько будет хлопот, чтобы развестись! Он же собирался заводить детей.
Того же числа тридцатилетний красавец Артамон Медведев с утра даже не показался на плацу – спал блаженным сном. Накануне уехал в Ревель муж проказницы Лизаньки Шептуновой, и Лизанька в собрании дала долгожданный знак – держала сложенный веер стрелкой, нацеленной в избранника, что означало: можете быть смелы и решительны. А дабы Медведев окончательно уверовал в удачу, быстро указала веером на сердце и тут же его раскрыла. Сие вкупе с улыбкой было целой фразой: люблю тебя, ты мой кумир! Опять же, и мушка возле глаза, другая – на подбородке: «влюбленная» вкупе с «шалуньей». В итоге кумир караулил под окном до полуночи, был впущен и неохотно выпущен уже на рассвете.
Того же числа немолодой одинокий доктор Матвей Ильич Воробьев спозаранку принялся помирать. Он выходил потихоньку из многодневного запоя, страдал, пытался понять, которое ныне время года, и стучал в стену к соседу, мебельщику Дрягину, чтобы Дрягин прислал мальчишку с ковшом огуречного рассола – не в первый раз, знает уже, что означает подобный стук! Потом Матвей затеял добраться до преображенцев, коих общим приятелем он был, и перехватить несколько в долг – когда он не пил, то был толковым доктором и имел денежных пациентов.
Такой вот спервоначалу выдался денек не лучше и не хуже иных. Он и завершиться был бы должен примерно так же – Архаров, привезя мундир, пообедал бы щами и кашей, занялся бы служебными делами, и Бредихин-второй, вернувшись от свахи, пошел бы советоваться о женитьбе с сослуживцами, и красавец Артамон Медведев, спросонья все еще счастливый, присоединился бы к беседе, и притащившийся на извозчике Матвей остался бы в полку до вечера, и Левушка рано или поздно примчался бы взбудораженный, докладывая всем и всякому, каких прелестниц повстречал в высшем свете…
Как бы не так!
Приехал Алехан и сообщил офицерам новость. В чумной Москве бунт, чернь штурмовала Кремль и добуянилась до того, что в Донском монастыре вытащила из церкви и растерзала митрополита Амвросия. Государыня, получив депешу, не в себе – особенно ее изумило, что в такие дни московский генерал-губернатор Салтыков просто-напросто сбежал из города. Алехан был в сквернейшем состоянии духа, изматерил все окрестности, каждую тварь особо, а потом сообщил подчиненным новость, которую сперва даже толком не поняли:
– Наш молодец сам вызвался Москву усмирять, так и растак его всей ярмаркой под гудок и волынку! Вот – собирает себе армию, генерал очумелый! Берет с собой от каждого гвардейского полка по бригаде. Братцы, простите – отстоять вас не смог, так и государыня решила.
Преображенцы покивали молча – чего не сказал Алехан, они и сами сообразили, не маленькие.
Граф Григорий Григорьевич Орлов при особе государыни держался уж на волоске. Многие дивились – как это умница Екатерина Алексеевна его до сих пор не сблагостила в отставку, потому что похождения фаворита, в том числе и амурные, были известны всему Санкт-Петербургу. Втихомолку поражались долготерпению ее величества и поговаривали, что в государственных делах от графа толку ни на грош, а тем лишь и знаменит, что при царице вроде невенчанного супруга. Братья, Алехан и Федор, оказались куда умнее и, взлетев после шелковой революции так, что выше некуда, нашли, чем на этой высоте заняться. Старший же Орлов так и остался сообразительным, но непутевым Гришкой…