Но вот издали стали наплывать другие хутора, названия которых Аннеле слышала не один раз, когда жила еще в Каменах.
— Вон Гравмали, — показал отец рукояткой кнута. Это был старый, развалившийся хутор. Изба склонилась над дорогой, словно старуха с перекошенной челюстью. На другой стороне, освещенные солнцем, красовались Вилки, белые и стройные, словно молочные бидоны. Посреди двора стояли пустые и груженые повозки, мелькали пестрые платки, мычал скот. Но вот и они остались позади, исчезли.
Дорога вела сначала сквозь заболоченный кустарник, где над самыми кочками и колдобинами носились чибисы, а в глубоких придорожных канавах блестела ржавая вода; потом — через простиравшиеся до самой кромки леса зеленя, на которые жаворонки без устали сыпали с синего неба свои трели — серебристые жемчужные ожерелья; наконец выехали на развилку, от которой, как от клубка, во все концы света разматывались четыре дороги, и по ним навстречу друг другу, словно в величественном полонезе, катились такие же возы, позвякивая колокольчиками. Телега с отцовским скарбом переехала большак, но продолжала двигаться в том же направлении.
Внезапно дорога оборвалась. На краю глубокого оврага возы остановились и стали медленно проваливаться вниз. У Аннеле перехватило дыхание. Такой бездонной глубины она еще не видывала. А кто это несется внизу сломя голову, пенясь и всхрапывая? Огромный, могучий, она на возу что пылинка рядом с ним.
— Папа, папа, кто там так шумит? — боязливо и удивленно Аннеле показала вниз.
— Тервете, дочка. Вешние воды разлились, вот и большая она нынче.
«Тервете…» — задумалась Аннеле, да так и осталась наедине со своим удивлением — отцовские слова ей мало что объяснили. «Тервете, Тервете, Тервете это, — повторяла она беспрестанно. — Как бежит, как шумит, как пенится!» — И казалось ей, что всю ее заполняет дивная, звонкая песня.
Внизу переехали через мост. Вода, черная, глубокая, крутясь, взбивала пену и неслась так быстро, что догнать ее не могли ни облака, ни ветер.
В низине было безветренно и тепло, как в запечье. Все уже тут: мать и Бусинка, брат и сестра с овцами. Берег речки порос зеленой, мягкой травой, можно было пустить скот и самим передохнуть.
Возницы остановили лошадей и подвесили к их мордам торбы. Аннеле сняли с воза. С другого воза мать достала узелок. В нем оказалось полкаравая с ямкой внутри. Ямка была заполнена свежевзбитым маслом и сверху прикрыта коркой. Хлеб мать нарезала и каждому дала намазанный ломоть. Все расселись на траве, словно цыгане. Только старших детей было не дозваться. Они убежали к бурлящей Тервете — один за ивовыми дудочками, другая за цветами, которых было здесь видимо-невидимо.
Аннеле никуда не пустили, да она и шагу ступить не могла. Шагнет, тут же запутается в платках и падает, а остальные весело смеются.
Да и зачем ей ходить! Сестра прибежала с цветами — для Аннеле, брат с ивовыми дудочками — и они для Аннеле!
Остатки хлеба искрошили овцам, Бусинке достались корки. Мужчины напоследок покурили и засобирались дальше. Вверх по крутой дороге возы взводили по одному, и с каждым шагал отец, то толкая, то придерживая его — бурные после долгой и суровой зимы вешние воды так размыли дорогу, что рытвины кое-где были глубокими, словно канавы.
Когда отец, взмокший, разгоряченный, спустился за последним возом, поднялись и остальные. Ягнят, точно малых ребятишек, в гору внесли на руках, чтобы не так притомились.
Наверху налетел резкий колючий ветер и хорошенько потрепал всех. Здесь был другой мир. Он то раскрывался, как огромная неведомая книга, то подступал вплотную, сужался; то озарялся, величественный и сверкающий, вздымая, словно на гребень волны, белые дома, светло-зеленые рощи, далекие-далекие горы, то снова темнел под большим плывущим облаком, наползавшим на солнце, как грозное чудище. Аннеле вбирала в себя эти бесконечные, сменяющие друг друга картины, пока они не переполнили ее и голова не стала клониться, как спелый колосок. Леса, поля, луга, облака опрокидывались, подминали под себя Аннеле, и вот уже они хотят ее раздавить. Она вскрикнула.
— Держись, дочка! Открой глаза!
Аннеле широко-широко раскрыла глаза и увидела улыбающееся, приветливое лицо отца.
— А где мама?
— Она уже впереди.
— Еще не край света?
— Теперь уже совсем близко.
Ветер стих внезапно, будто его кто-то ударил по губам. Зеленой, мерцающей на солнце излучиной раскинулась впереди березовая роща. В нее и въехали. Бахромчатые тени качались над дорогой, липкие ветки своими закрученными, словно береста, листочками гладили щеки Аннеле. Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! То рядом, то где-то вдали куковала кукушка.
— Папа, кто это там зовет?
— Это большие лесные часы.
— Большие лесные часы? — удивилась Аннеле.
— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! — отозвалось в другой стороне.
— А вон маленькие часы, — отец показал на пернатую семейку, которая чирикала и щелкала в листве.
Ага! Теперь-то Аннеле поняла. Так вот они какие, эти часы! Ну и звенел от них лес! На все лады, красивее, чем звонкая, быстрая Тервете. Чем дальше в лес, тем интереснее. Только успевай смотреть и слушать!
Дорога выбралась на свет. Справа лес отступал, обходя стороной большой лесной луг, слева высился вдоль дороги, словно живая мерцающая стена. Внезапно и луг и лес кончились, тут-то и стояли Калтыни — хутор лесника. Родные Аннеле были уже здесь.
Возы остановились посреди двора. Батраки были дома. Важный шаг — от одного Юрьева дня до другого — сделан, теперь можно приниматься и за обычные дела.
Две большие девочки в розовых кофтах с широкими, пузырящимися от ветра рукавами подошли к Аннеле, громко тараторя и хихикая, и чуть ли не силой стали навязывать свою дружбу, суля удивительные вещи.
— Подойди, Аннеле, подойди, они родня тебе, — подбадривала мать. Но Аннеле прикрылась рукой, что птичка крылом, и больше ничего не хотела видеть. Глаза понасмотрелись всего и отяжелели, словно цветы от утренней росы. Веки смежились сами собой.
ПАЛЬЧИК БОЛИТ
Весна уступала свои права лету, и чем быстрее оно приближалось, тем больше становилось работы. Люди только бегом и бегали.
Мать трудилась не покладая рук. Аннеле же чувствовала себя в безопасности, лишь уцепившись за материнскую юбку. Кто знает, что таится в чужих углах этого незнакомого дома? Как доверишься чужим лицам, которые порой наклонялись со своих высот к маленькому человечку, то смеющиеся, то шутливо сердитые, то приветливые. Кто знает, друзья это или враги?
Матери надоело неотступное преследование, и она часто гнала от себя девочку: пусть сама играет. Но повернуть жизнь на свой лад Аннеле еще не умела.
Как-то утром присела Аннеле у костра, на котором мать готовила завтрак. На закоптевшем крюке бурлил большой котел. Пламя весело потрескивало, красные бусины искр, разбиваясь о толстое дно, разлетались в разные стороны. Аннеле так и подмывало схватить эти бусинки. Но только она потянется, мать тут же осадит: — Берегись, горячо!
Но ведь если все время слушаться, как узнаешь, что такое горячо? Дотронусь, и все!
И дотрагивается.
Ой, как больно, как горячо, до самых косточек, до самых жилочек! Теперь-то Аннеле знает, что такое горячо! И знает еще: сама виновата, и плакать нельзя, а что делать? Втягивает голос внутрь что есть силы. А внутри куда деть? Голос застревает в горле, а когда вырывается, то с таким шумом, что у матери уши глохнут и поварешка из рук вываливается.
Пальчик выпрямился, торчит, словно зайчик на пеньке. Мать схватила, осмотрела — ни крови нет, ни ранки. Этакий пустяк и плакать! И за то, что понапрасну испугала и не слушалась, Аннеле достается хороший шлепок.
Мама побила! Это было еще больнее, чем обожженный пальчик. Но где болело, сказать она не могла. Глубоко-глубоко внутри. Аннеле прижала руки к груди и, жалобно плача, свернулась, словно береста на огне.
Ой, как горячо, как жжет, но где горячо, не знала!
А матери хоть бы что! Схватила посуду и вот-вот выбежит во двор.
Не тут-то было! Не пустит Аннеле, заставит признать, что обидел ее этот гадкий котел, и отругать его как следует. А ее приласкать, приголубить, ведь ей так больно…
И вот куда мать ни повернется — Аннеле тут как тут; одну руку оторвешь, она двумя вцепится и, поджав ноги, повиснет на материнской юбке, словно яблоко на ветке; шикнешь на нее, чтоб молчала, верещит, словно на вертело посадили; а когда мать — в одной руке ведро, а за другую Аннеле ухватилась — пытается выскочить во двор и обе застревают в дверях, Аннеле получает еще один шлепок и, схватившись за косяк, кое-как удерживается на ногах. А мать уходит, пригрозив вернуться с хворостиной.
Аннеле, вцепившись в косяк, поливает его обильными слезами. В дверях она всем мешает, но с места не двигается. Кто ни пройдет мимо, толкнет: «Ай-ай-ай! Как не стыдно! Большая девочка, а ревет, как телка».