– Что ты делаешь, Арриэтта? – позвала её из кухни Хомили.
– Пишу дневник.
– А! – воскликнула Хомили.
– Тебе что-нибудь нужно? – спросила Арриэтта. Она могла не бояться – Хомили любила, когда она пишет, Хомили поощряла все виды культуры. Сама она, бедняжка, даже букв не знала.
– Ничего, ничего! – сказала мать, грохоча крышками. – Успеется.
Арриэтта вынула карандаш. Это был маленький белый карандашик с привязанной к нему шёлковой ленточкой, снятый с бальной программки, но в руках Арриэтты он казался не меньше скалки.
– Арриэтта! – снова позвала из кухни Хомили.
– Да?
– Подбрось-ка немного угля в огонь.
Арриэтта крепко ухватила книгу обеими руками и с усилием сняла её с колен. Они держали топливо – угольную крошку и измельчённое свечное сало – в оловянной горчичнице и подбрасывали его в очаг ложечкой для горчицы. Арриэтта чуть-чуть наклонила ложечку и стряхнула несколько крупинок, чтобы не затушить огонь. И осталась стоять у очага, наслаждаясь теплом. Это был замечательный очаг; дедушка Арриэтты смастерил его из цевочного колеса, которое когда-то было частью пресса для приготовления сидра. Спицы колеса расходились в разные стороны, а в центре находилось гнёздышко для самого очага. Над ним был колпак из воронки, подвешенной раструбом вниз. Через эту воронку некогда наливали керосин в керосиновую лампу, стоявшую в холле. Целая система труб, отходящих от горлышка воронки, уносила дым наверх, в кухонный дымоход. Разжигали очаг полешками-спичками, а уж потом подбрасывали угольную крошку; и когда он разгорался и железо раскалялось, Хомили ставила на спицы серебряный напёрсток с супом, чтобы он потихоньку кипел, а Арриэтта калила орехи. Какие это были славные, уютные зимние вечера! Арриэтта с огромной книгой на коленях – иногда она читала родителям вслух, – Под с сапожной колодкой в руках (он был сапожник и шил туфли из лайковых перчаток… теперь, увы, только для своей семьи) и Хомили, наконец-то переделавшая всё по хозяйству, со своим вязаньем.
Хомили вязала им нижнее бельё, фуфайки, жакеты и чулки на булавках с головками, а иногда на штопальных иглах. Возле её кресла всегда стоял огромный, высотой в стол, моток шёлка или простых ниток. Иногда, когда она слишком резко дёргала нитку, моток опрокидывался и выкатывался через открытые двери прямо в тёмный проход. Тогда Арриэтту посылали прикатить его обратно, аккуратно наматывая по пути. Пол в столовой был покрыт тёмно-красной промокательной бумагой, она была мягкая, красивая и впитывала всё, что на неё проливали. Время от времени Хомили её меняла… когда можно было раздобыть новую наверху; но с тех пор как тётя Софи слегла в постель, миссис Драйвер редко вспоминала о промокательной бумаге, разве что когда в доме ожидали гостей. Хомили любила вещи, которые избавляли её от стирки, ведь не так-то просто сушить бельё, когда живёшь в подполье. Воды, правда, у них было предостаточно – и холодной, и горячей – благодаря батюшке Пода, который отвёл трубки от кухонного котла. Купались они в фарфоровой супнице. Кончив купаться, вылив воду и вытерев ванну, полагалось закрыть её крышкой, чтобы никому не вздумалось складывать в неё грязные вещи. Мыло, целый большой брусок, висело на крюке в кладовой, и они отрезали от него по кусочку. Хомили любила дегтярное мыло, но Под и Арриэтта предпочитали сандаловое.
– А сейчас что ты делаешь, Арриэтта? – опять окликнула дочку Хомили.
– Всё ещё пишу.
Арриэтта снова обеими руками взяла книжку и взгромоздила её себе на колени. Она лизнула кончик огромного карандаша и, глубоко задумавшись, уставилась в пространство. Она разрешала себе написать (когда вообще вспоминала о своём дневнике) одну-единственную строчку в день, потому что у неё никогда в жизни – в этом она была уверена – не будет больше дневника и, если она напишет двадцать строчек на каждой странице, ей хватит этого дневника на двадцать лет. Арриэтта вела дневник уже два года и сегодня, 22 марта, прочитала свою последнюю запись: «Мама сердится». Она ещё подумала, затем под словом «мама» поставила знак «—’’ —», а под словом «сердится» – «беспокоится».
– Что, ты сказала, ты делаешь, Арриэтта? – окликнула её Хомили.
Арриэтта закрыла дневник.
– Ничего, мама, – сказала она.
– Тогда будь умницей, наруби мне луку… Отец что-то запаздывает сегодня…
Глава третья
Арриэтта со вздохом отложила дневник и пошла на кухню. Она взяла у Хомили кольцо лука и, повесив его на шею, принялась искать кусочек бритвенного лезвия.
– Фу, Арриэтта! – воскликнула Хомили. – На чистую кофточку! Ты хочешь, чтобы от тебя пахло, как от мусорного ведра? На, возьми ножницы…
Арриэтта переступила через луковое кольцо, словно это был детский обруч, и принялась рубить его на части.
– Отец запаздывает, – снова проговорила Хомили, – и это я виновата. Лучше бы я не…
– Что «не»? – спросила Арриэтта. Глаза её налились слезами, в носу щипало; она громко шмыгнула носом и подумала, как было бы хорошо вытереть его о рукав.
Хомили откинула назад прядь жидких волос. Мысли её витали где-то далеко.
– Это всё та чашка, что ты разбила… – сказала она.
– Но я разбила её давным-давно… – начала Арриэтта, моргая глазами и снова громко шмыгая носом.
– Знаю, знаю. Ты тут ни при чём. Это всё я. Не в том дело, что ты разбила чашку, а в том, что я сказала отцу…
– Что ты ему сказала?
– Ну, я просто сказала… там же есть ещё чашки, в этом сервизе, сказала я, там, наверху, в угловом стенном шкафчике в классной комнате.
– Не вижу в этом ничего плохого, – возразила Арриэтта, кидая кусочки лука один за другим в кипящий суп.
– Но он очень высоко висит, этот шкафчик, туда надо забираться по портьерам. А твой отец в его годы… – И она вдруг села на пробку с металлической головкой от бутылки с шампанским. – Ах, Арриэтта, лучше бы я никогда не упоминала об этой чашке!
– Не волнуйся, – сказала Арриэтта, – папа знает, что ему по силам. – Она вытащила резиновую пробку от флакончика из-под духов, которой было заткнуто отверстие в трубе с горячей водой, и выпустила несколько капель в жестяную крышечку от пузырька из-под пилюль. Затем добавила туда холодной воды и принялась мыть руки.
– Может, и так, – сказала Хомили. – Но я без конца твердила ему про эту чашку. Ну зачем мне она?! Твой дядюшка Хендрири никогда не пил не из чего, кроме простой желудёвой чашки, а он дожил до преклонного возраста, и у него хватило сил переехать на другой конец света. У моих родителей был один-единственный костяной напёрсток, из которого пили все по очереди. Но если у тебя была настоящая фарфоровая чашка… ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Да, – ответила Арриэтта, вытирая руки о полотенце, сделанное из бинта.
– Главное – портьеры. Ему не взобраться по портьере в его годы… по этим бомбошкам…
– Со шляпной булавкой взберётся, – возразила Арриэтта.
– С булавкой! И этому тоже я его научила! Возьми шляпную булавку, – сказала я ему, – привяжи кусочек тесьмы к головке и подтягивайся на ней. Это когда я просила, чтобы он добыл часы с изумрудами в Её спальне. Хотела знать, сколько времени печётся пирог! – Голос Хомили задрожал. – Твоя мать дурная женщина, Арриэтта. Эгоистка, вот она кто.
– Знаешь что? – внезапно воскликнула Арриэтта. Хомили смахнула слезу.
– Что? – еле слышно сказала она.
– Я могу взобраться по портьере.
Хомили встала.
– Хорошенькое дело! Да как ты смеешь говорить мне такие вещи?!
– Но я могу, могу, могу! Я сумею добывать всё что надо.
– Ах! – чуть не задохнулась Хомили. – Гадкая девчонка! Как у тебя только язык поворачивается?! – И она снова рухнула на табуретку из пробки. – Вот до чего, значит, дошло!
– Мамочка, не надо, пожалуйста, – взмолилась Арриэтта, – ну не расстраивайся же так!
– Как ты не понимаешь… – с трудом начала Хомили; она уставилась на стол, не в состоянии найти убедительные слова, наконец подняла к дочери осунувшееся лицо. – Детка моя, – сказала она, – ты не знаешь, о чём говоришь. Добывать совсем не так легко. Ты не знаешь… и, слава богу, никогда не узнаешь, – голос её упал до боязливого шёпота, – как там, наверху…
Арриэтта ничего не сказала. Но через минуту спросила:
– А как там, наверху?
Хомили вытерла лицо передником и пригладила волосы.
– Твой дядюшка Хендрири, – начала она, – отец Эглтины… – И тут она остановилась. – Послушай!.. Что это?
Издали донёсся еле слышный звук… словно защёлкнули щеколду.
– Отец! – воскликнула Хомили. – Ой, на что я похожа! Где гребешок?
У них был даже гребешок – крошечный серебряный старинный гребешочек для бровей, выпавший когда-то из ларчика в верхней гостиной. Хомили быстро провела им по волосам, сполоснула красные, заплаканные глаза, и когда появился Под, она, улыбаясь, разглаживала обеими руками передник.