Авдотья подхватилась, натянула сарафан, шмыгнула из опочивальни, а Василий, подумав о том, что вот уже к шестому десятку его жизнь добирается, а все не женат. Спросил сам себя, может, пора и семью заводить? Негоже государю с девками-холопками ночи коротать.
Но тут же отмахнулся: еще погодить маленько можно.
И хмыкнул, умащиваясь снова на мягкой, гагачьего пуха, перине. Долго лежал, посапывая. Незаметно уснул. Приснилось Шуйскому, будто стоит он перед самим Господом. Гневен Бог, и голос у него громовой, пожалуй, позычней, чем у патриарха Гермогена.
«В геенне огненной сгоришь ты, Василий, и нет тебе прощения!»
В страхе Шуйский, а Бог свое:
«Не ты ли клятвенно покрыл тяжкий грех Бориски Годунова и тем взял на себя кровь царевича Димитрия, пролитую в Углич-городе? Сколь раз ты клятву ту рушил? Молчишь? А мне, Господу, все ведомо, никому не скрыть свои помыслы. Ты же, Васька Шуйский, давая клятвы и отрекаясь от них, душой кривил и имя мое поминал всуе…»
Пробудился Василий в холодном поту, мелко закрестился, прошептал:
— Господи, прости раба своего грешного. Приснится такое… Чать, перед сном про то думать не надобно…
А патриарха Гермогена положение Шуйского тревожило, шатко сидит он на троне. Да и бояре не все им довольны. Душой чуял Гермоген — не видно конца смуты. Слухом о спасшемся царе Дмитрии земля российская полнится. Вздохнул:
— Не добром все кончится, не добром.
Вошел чернец.
— Владыка, митрополит Филарет к тебе.
Вступив в покои, Филарет поклонился:
— Благослови, владыка.
И поцеловал сухую, морщинистую руку патриарха. Гермоген указал на креслице напротив себя, заговорил тихо:
— Кровавая тень угличского царевича Дмитрия витает, чернь будоражит. Доколь тому быть?
Филарет слушал, но пока не понимал, к чему патриарх клонит. А Гермоген свое ведет:
— Надобно люд убедить, что прибрал Господь царевича еще в малолетстве. Яз велю те, митрополит, совершить обряд перезахоронения царевича.
— Как велишь, владыка. — Филарет поднялся. — Коли тем смуту уймешь.
В воскресный день на паперти Архангельского собора юродивый Елистрат, гремя цепями, кричал в народ:
— Жив, жив царь Дмитрий! Жив заступник наш!
Стекался народ, окружал паперть.
— Святой человек сказывает, знать, правда!
— Говори, Листратушка, изрекай, блаженный!
— Вижу светлый лик его! Молитесь, православный явится, изгонит нечестивых!
Купец в длиннополом кафтане умильно заглядывал в глаза юродивого:
— Блажен!
Ему вторили:
— Воистину правду сказывает блаженный. Бояре честной народ опутали, они себе своего боярского царя Ваську Шуйского избрали.
Толпа, обрастая, шумела. Нагрянули стрельцы, пробились к Елистрату, а народ к ним подступает:
— Не замай Божьего человека! Убирайтесь, покуда кости не поломали.
— Не грозите бердышами, топоров отведаете!
Волнение нарастало. Площадь перед кремлевскими церквами заполнилась, гудела грозно.
— Шуйского к ответу!
— Царя Дмитрия хотим!
— Пущай бояре за него ответ держат!
В тот час Шуйский с ближними боярами направлялся к обедне. Услышал шум, побледнел. Остановился. Мысль черная, конец настал…
Бояре вокруг сгрудились. Михайло Скопин-Шуйский руку на саблю положил, кинулся на крики.
Из Чудова монастыря, опираясь на высокий посох, шел митрополит Филарет. Толпа стихла, расступалась перед ним коридором. Филарет медленно поднялся по ступеням собора на паперть. Черные очи сурово глянули на людское море. Затих народ. Юродивый, всхлипывая, на коленях подполз к митрополиту, прижался к рясе. Филарет положил ему на голову ладонь, погладил:
— Православные, великий сан на мне, и за слова свои в ответе я перед Богом. — Голос у Филарета глухой, но громкий. — Святую истину говорю вам, не царь Димитрий сидел на престоле, а беглый расстрига Гришка Отрепьев. Коварством, злым умыслом одолеваемый, он к вере латинской склонить нас намерился, да не допустил Господь. — Вздохнул. — А царевич Дмитрий умер во младенческие лета. Ныне повелел государь Василий Иванович и патриарх Гермоген мне, митрополиту ростовскому, да князю Воротынскому перенести мощи царевича Дмитрия из Углича в Москву.
И снова погладил Елистрата.
— Поднимись, блаженный, не смущай люд. Да обратит на тебя взор свой Всевышний.
Спустился с паперти, медленно направился в патриаршие хоромы, а вслед за ним расходился народ. Переговаривались, судачили. До ушей Филарета донеслось:
— А Листрат баял, живо-ой!
— Либо не слыхал, о чем сказывал ростовский Филарет?
— Митрополит не брешет, Бога в свидетели призывал.
— Хи! Аль запамятовал, как бояре с Шуйским клялись, сажая на царство Дмитрия?
— Поживем, поглядим. Дай срок…
За неделю до Ивана Купалы из Москвы по можайской дороге на Смоленск тронулся посольский поезд. В переднем, крытом кожей возке государев посол Григорий Константинович Волконский, а за ним возки дьяка Андрея Иванова и иных посольских да служилых людей.
Скрипели тяжело груженные телеги, везли довольствие для посольского поезда и дорогие подарки для короля.
С посольством возвращались в Речь Посполитую десятка два шляхтичей, отпущенных домой царем Василием Шуйским с наказом боле на Русь не хаживать. Ляхи ехали верхоконно, однако безоружно. Над ними начальствовал пан Меховецкий, высокий, с отвислыми усами и крупным сизым носом. Сник пан Меховецкий. Когда с царем Дмитрием в Москву явился, не так мыслилось ему возвращение в Варшаву.
Князь Волконский, с лицом одутловатым и серыми холодными глазами, откинулся на мягких подушках, задумался. Не впервой ему править посольство. В последний раз даже у шаха персидского побывал, нагляделся всякого. Чудно живут шах и его визири. Поразили Волконского гаремы. Тут с одной женой порой не управишься, а у них жен — со счета собьешься…
Однако о посольстве в Речь Посполитую. Необычно оно. После того как поцарствовал Лжедмитрий, трудно будет с панами речь вести. А надлежало с Сигизмундом уговориться, дабы король разным разбойным людям дорогу на Русь перекрыл; ляхам да литве не искать бы в русских землях поживы, до коей они, известное дело, даже охочи.
И еще должен был Волконский настоять, дабы выдал король русскому царю Михайла Молчанова. Зачем Речь Посполитая пригрела этого изменника?
Князь Григорий хмыкнул, вспомнив, как петушился Михайло при Лжедмитрии. Мнил себя выше бояр родовитых, а сам из дворян голозадых. А откуда спесь та, всем вестимо. Кровь Годуновых, царевича Федора и жены Бориса Марьи взял на себя Михайло Молчанов. Да и один ли то злодейство учинил? Поди, всем известно, князь Василий Голицын вкупе с Масальским в том замешаны. Пробрались, ровно тати, в годуновские хоромы и в угоду самозванцу удавили Федора и Марью.
— Ох-хо! — Волконский перекрестился. — Все в руке твоей, Господи!
К вечеру вторых суток посольский поезд добрался до Можайска. Покуда в хоромах можайского воеводы Ефима Бутурлина проворная челядь накрывала столы, князь Волконский, вдосталь нажарившись в баньке на полке, улегся на лавку, подставил порозовевшее, будто у новорожденного, тело под хлесткие удары дубового веничка.
Холоп, раздевшись до порток, старался вовсю. Князь блаженно закрывал глаза. Приятственно. Даже в сон потянуло. Хлебнул холодного кваса, выдохнул шумно.
Попарившись и накинув длиннополый кафтан, Волконский вышел на воздух. Ноги несли отдохнувшее тело легко. Смеркалось. У конюшни наказывали холопа. Провинившийся лежал на навозной земле, а ретивый челядинец мерно, под счет боярского дворского, хлестал батогом по оголенной спине.
Князь Григорий приостановился, полюбовался. Славно сечет челядинец, с потягом. Кожа у холопа в кровавых полосах, того и гляди, лопнет. А мужик губы сцепил, терпит, ни стона, только головой дергает.
— Ну и ну! — восхищенно промолвил князь Григорий, — Иной бы криком изошел. Крепок, молодец!
За столом Волконский спросил воеводу:
— Секли холопа за какие вины?
— Берсеня-то? За зловредство. — И тут же пожаловался: — Ох-хо, холопы ноне неспокойные. Воеводствуя в Медыне, перевидал я всякого. Скажу тебе, Григорий Константинович, месяц минул, как сижу в Можайске воеводой, ин и тут не лучше. Порой наглядишься на мужичьи рыла, мороз по коже дерет. Сплошь рожи разбойные. Дай им волю, они нас всех бы под корень лютой смертью показнили.
— Уж это истина, — поддакнул Волконский. — Не помилуют. Три лета минуло, а можно ль забыть, как воры Косолапа разбои чинили. Сколько страху от них натерпелись.
— Ох-хо, не поминай на ночь. Я в те разы насилу ноги унес. — Он подвинул Волконскому блюдо с мясом. — Угощайся, князь Григорий Константинович. Ешь ты дюже плохо. Аль притомился в пути?