— Урядились на первой, — согласился Масальский. — Там же — как дело укажет.
Князь Григорий встал, разлил мед по корчагам.
— Ряду бы эту нам, други, держать прочно, не рушить и от дела нашего не увиливать. Видит Бог, не по принуждению, по-доброму уговор приняли.
Молва имеет крылья: в Борисове взбунтовался люд, убили воеводу Михайлу Богданова-Сабурова, из Ливен насилу уволок ноги Михайло Борисович Шеин…
Появился в Путивле первый гулевой люд, мужики посадские, холопы, крестьяне. Располагались кто где, валили толпами на подворье путивльского воеводы.
— В службу к тебе, князь Григорь Петрович. Слыхивали, ты рать скликаешь на подмогу государю Дмитрию.
У Шаховского ответ один:
— Страдания ваши не останутся незамеченными государем. Пожалует он вас от своей милости.
Ехали к Шаховскому дворяне из разных мест, высказывали обиды на Шуйского.
— От времен Ивана и сына его Василия служилые дворяне завсегда в чести у государей, а от Шуйского нам проку мало.
— Его любимцы — бояре — наши поместья разоряют, крестьян наших на свои земли силой свозят…
В Севск грамоту Шаховского привез путивльский десятник. Воевода севский на нее ответа никакого не дал, однако народ о грамоте прослышал, собрался у церкви, заговорил:
— Севск и Путивль друг дружке поддержка, так уж исстари повелось.
— Мужики комарицкие за волю постоять всегда горазды…
Перепуганный крамольными речами тщедушный попик, наспех обедню отслужив, на церковной площади принародно плакался:
— Господи, на кого замахнулись!
Комаринцы над попиком потешаются, зубоскалят. Тимоша, мужик кудрявый, лихой, попа за плечо взял, прижал лег гонько:
— Уймись, отец Алексий. Ты свою службу правь, в чужую не суйся. Аль забыл песенку:
Ах ты, сукин сын, комарицкий мужик,Не хотел ты своему барину служить…
Прослышал о смутьянах воевода, послал к церкви пеших стрельцов. Тем бы заводчиков хватать и в приказ доставить, а они сторону смутьянов заняли.
Тимоша в толпе потолкался, поговорил с одним знакомцем, другим, намекнул, пора-де кистени доставать, и направился к Акинфиеву.
Идет Тимоша заросшей бурьяном улицей, сухопарый, острый, колпак на затылок сбит, скалится. Весело ему! В избу к Артамошке ввалился, колпак с головы стащил, об лавку хлопнул:
— Кажись, время приспело, атаман! Слыхал, что в Путивле?
Акинфиев с полатей слез, подтянул порты, не держатся на худом животе, затоптался по избе. Она низкая и топится по-черному, бревенчатые стены в копоти, грязные.
Остановился Артамошка напротив Тимоши, прищурил глаза, ждет, что тот ему скажет.
— Пора, атаман. Кажись, в самый раз ватагу нашу скликать да к путивльцам в войско подаваться.
— А ответь, Тимоша, кто тому войску голова будет? — спросил Артамошка и хитрую улыбку в усах прячет.
Тимоша подвоха не учуял.
— Поелику путивльский воевода писал, он, разумею.
Крутнул Акинфиев головой.
— Не то, едрен корень. Я тебя про воеводу неспроста вопрошаю. Вспомнилась, Тимоша, байка, какую от Хлопки слыхивал. Вздумал волк телят пасти, а они к нему в стадо не идут: «Больно клыки у тебя, серый, востры». — И рассмеялся. — Нет, Тимошка, повременим. Спина моя не забыла, как ее шляхтичи по указке царя Дмитрия в синь изукрасили. Отчего бы у князя Шаховского к холопам и иному люду душа потеплела?
Положив руку Тимоше на плечо, помолчал, потом снова сказал:
— Коли сыщется воевода, какой не корысти ради, а народу сродни меня на бояр призовет, живота не пожалею. Не забыл, поди, Хлопка?
Тимоша кивнул. А Артамошка ему:
— Скажи ватажникам, Тимоша, я в Москву подаюсь, с женой перевяжусь, там и порешу судьбу свою. Ждите меня до первых заморозков, едрен корень. Не возвращусь, ищите нового атамана…
Даже в Смутную пору воскресными днями людно на торгу. На Красную площадь и в Охотные ряды стекался люд со всей Москвы. Делалось шумно и многоголосо.
Торговые ряды с лавками и навесами, палатками и открытыми полками начинались от самой Москвы-реки, где покачивался на воде плавучий мост, и тянулись вверх, через Зарядье, Варварку, Ильинку, Никольскую.
Зазывно кричали пирожники, предлагая отведать пирогов невесть с каким мясом, сыпали прибаутками сбитенщики, и над жбанами курился горячий пар, распространяя запах имбиря, корицы и других приправ. А обочь молочницы заманывали прохожих холодным молоком.
Потолкался Артамошка, побродил по торжищу, на люд поглазел. У Акинфиева глаз острый, мигом углядел пристава. Тут же юркий малый очами стреляет, высматривает, в чьих карманах похозяйничать.
Потолкался Артамошка, ноги в Китай-город свернули. Решил Акинфиев в кабаке передохнуть, там гулящему люду завсегда рады, от них прибыль казне царской.
На Руси питейные дома государевы. По Москве их множество: Плющиха и Зацепа, Полянка и Щипок, Балчуг и Разгуляй, Палиха и Тишина… Люд московские питейные дома по-своему окрестил: Веселуха и Скачок, Тычок и Стремянка, Пролетка и Заверяйка…
Здесь хмельным хоть залейся. От него царской казне доход великий. А тех, кто промышлял курением вина тайно, выискивали и, изловив, секли нещадно у Земского приказа, дабы другим неповадно было.
В московских питейных домах завсегда людно и колготно, дым коромыслом. Зашел Артамошка в кабак, что в Китай-городе, у мясного ряда, осмотрелся. Просторная изба, двухъярусная. Внизу за бочками с вином и квашеной капустой укрылись два юрких мужичка, охочих до игры, метали кости, бубнили:
— Семенку за табак батогами драли.
— По первой. Аль забыл, как Михася, чтоб табаком не торговал, ноздри распороли и, нос отрезав, в ссылку упекли.
Подозрительно посмотрели на Акинфиева, за свое принялись. По скрипучим ступеням поднялся Артамошка на второй ярус. Здесь стол и скамьи, в углу стойка, уставленная кувшинами и чарками, железный ящик для денег.
Мордатый целовальник, рукава рубахи до локтей закатаны, покрикивает на обсевших стол пьяных, разомлевших мужиков. В углу взлохмаченный парень обнял девку непотребную, целует. Та взвизгивает, хохочет.
— За штоф, милай, вся твоя буду.
Тускло освещая кабак, смрадно чадят фитили в плошках. Артамошка Акинфиев примостился у края стола, пригорюнился. Добирался в Москву, надеялся жену Агриппину увидеть, ан нет ее. Соседи сказывают, исчезла она в ту ночь, когда шляхту били. Куда — никто не знал, может, в другой город перебралась, может, убил какой пан…
Грустно Артамошке, хоть вой, как тот волк, какого он пожалел в ту ночь в Севске.
Целовальник тронул Акинфиева за плечо:
— Что ясти и пити желаешь, красный молодец?
— А, что подашь, — безразлично отмахнулся Артамошка.
Целовальник поставил перед ним штоф с водкой, кусок холодного поросячьего бока, миску с кашей гречневой.
Оттолкнув парня, девка подсела к Акинфиеву.
— Угости, милай, не пожалеешь.
Артамошка налил ей чарку, отрезал мяса. Парень из-за стола поднялся, глаза осовелые.
— Мою бабу не замай!
— Охолонь, едрен корень. Своя, так и корми.
Парень на Артамошку с кулаками полез, другие подзадоривают:
— Врежь ему, Листрат, откель он тут такой!
Акинфиев руку парня перехватил, вывернул. Взвыл тот от боли, изогнулся. Подтащил его Артамошка к двери, столкнул со ступенек, а сам, плюнув, покинул кабак.
Идет Акинфиев по Москве, глазеет. Горят позолотой купола церквей, кресты на маковках, играют на солнце слюдяные оконца боярских теремов. Москва — всем городам город.
У церкви Фрола и Лавра, что на Мясницкой улице, постоял Артамошка, потоптался, потом сызнова к торговым рядам воротился. На Красной площади стало людно. Затрезвонили колокола к обедне, купцы закрывали лавки. Идет Артамошка вдоль каменной стены, на женщин поглядывает, может, случится, Агриппину встретить…
Берегом Москвы-реки через Тайницкие ворота в Кремль вступил. На Ивановской площади задержался. По одну руку старый двор государев, палаты царя Бориса; по другую — колокольня Ивана Великого вознеслась в небо; прямо перед Акинфиевым — соборная церковь Блаженной Девы Марии, собор Успенский, а чуть в стороне — двор патриарший.
Пошел Артамошка в собор, полумрак, свечи горят, люда мало, певчие ладно выводят. Помолился перед иконой Иоанна Крестителя, покинул церковь.
У Судебного приказа зеваки собрались, поговаривают:
— Счас вора сечь будут.
— Не, стрельца. За самозванца распинался.
— Это какого?
— Не ребенок, сам ведаешь.
— Дмитрия? Врет, Дмитрия убили бояре.
— А можа, ен, стрелец, правду говаривал? — сказал подпоясанный бечевой посадский.
Появился палач в красной рубахе. На людей посмотрел, подбоченясь, спросил весело: