Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анни любила своих детей. «Я люблю своих детей», — часто повторяла она. Так ее воспитали: мать должна любить своих детей. Ей нравилось говорить это вслух, часто безо всякого повода, всем кому не лень: «Я люблю моих детей». Бабушка тоже любила своих детей, она любила свою дочь Анни и свою дочь Элсе, которая живет в Висконсине. Нет никаких сомнений, что прабабушка любила нашу бабушку, так же как бабушка любила нашу маму, так, как мама любит нас.
В нашей семье все друг друга любят.
Поэтому Анни страдала от того, что у Жюли такие ноги. Она забывала, что тщеславие может быть таким же сильным, как любовь. И Анни ни за что не призналась бы в том, что испытывает к своим детям не только любовь. Она не могла сказать себе, что ей стыдно за ноги Жюли, за то, что Жюли неловко двигается, за то, что у нее слишком длинные руки, слишком тощее тело, слишком бледное лицо. Она не могла сказать себе, что стыдится Жюли. Ведь это абсурд. Это просто немыслимо. Это абсолютно невозможно. Однако Анни не могла удержаться и каждый раз смотрела на ноги Жюли, когда та допускала очередную оплошность — роняла на пол кружку с молоком по дороге от холодильника к обеденному столу. Или опрокидывала блюдо с яблоками. Или спотыкалась на улице. Или наступала Анни на туфли. И тогда Анни, сама того не желая, вспоминала себя в родильном кресле: колени раздвинуты в стороны, а из нее наружу протискиваются великанские ноги Жюли. Каждый раз, когда, глядя на Жюли, Анни испытывала стыд, она целовала ее, целовала и целовала. Анни хотела избавиться от этого стыда. Она его не понимала. Мать должна любить своих детей.
Жюли все время спотыкалась, часто на ровном месте. Ни с того ни с сего она падала и вытягивалась во весь рост на земле. Она была щуплой и стеснялась показываться нагишом. Она не плакала, Жюли никогда не плакала. Анни плакала, я плакала, но Жюли — никогда. Лишь один раз, перед тем как она исчезла, я видела, как она плачет.
Анни с отцом прожили вместе почти десять лет, а потом отец уехал. Он уехал недалеко, сел в автомобиль и проехал с четверть часа, от Майорштюа до Тэйена. Он купил квартиру рядом с университетским издательством, где редактировал какую-то научную литературу, которая, в общем-то, всем была безразлична, и никто эти книги не читал, даже коллеги отца по издательству; иной раз, когда я звонила ему на работу, на коммутаторе говорили: «Он больше здесь не работает», и все же он там работал.
Отец сел в автомобиль, проехал с четверть часа, от Майорштюа до Тэйена, и сказал, что женщин с него достаточно. Разумеется, Анни была неотразима, но мужчины у нее не задерживались. Есть много вещей, от которых можно устать. Неотразимость — вне всякого сомнения, качество, от которого можешь устать.
— С меня хватит, — сказал отец. — С меня хватит.
До встречи с Анни отец был женат; помню, как мы с Жюли познакомились с его ребенком от первого брака. С нашим братом, папиным сыном. Анни с отцом жили тогда на улице Якоба Аалса. И вот однажды, в воскресенье, у нас дома во время обеда за столом появился незнакомый мальчик. Он был высокий, тощий и сидел, опустив голову. Волосы болтались нестриженые и мокрые. На нем была красная рубашка, узкий галстук цвета бургундского вина свисал ему на живот, шея вспотела. Анни порхала вокруг мальчика, отца, вокруг нас, вокруг стола, она порхала по всей кухне, и запах ее кожи, волос, чудесная смесь аромата ее духов, ромашек, яблок и папайи наполняла все вокруг. Он добавлялся к запаху обеда — маленьких тефтель с пряностями, кукурузных початков, домашнего картофельного пюре и темного соуса с сыром из козьего молока. «Ешь, ешь, — говорила Анни, продолжая порхать по кухне. — Одно удовольствие смотреть, как ты ешь», — прибавила она, глядя на мальчика. Мальчик хрюкнул и покраснел. Отец жевал молча, мерно двигая вилкой — вверх-вниз. Мальчик смотрел на отца. Отец смотрел на мальчика. Они молчали. Говорила одна Анни. Отец сказал: «Гм-м», мальчик сказал: «Гм-м». Мы с Жюли были потрясены и просто онемели оттого, что у нас вдруг появился брат, настоящий старший брат в галстуке, он сидел и ел тефтели за нашим обеденным столом, с нашими папой и мамой. Все молчали, хотя Анни, как могла, старалась превратить нашу трапезу в обычный приятный воскресный обед в семейном кругу. Все молчали, в гробовой тишине позванивали вилки и ножи, такой тишины Анни вынести не могла.
Нет, Анни такой тишины вынести не могла. И поэтому она стала петь. Не петь, конечно, а тихонько напевать, и вскоре она уже дирижировала вилкой себе в такт. «Baby it's cold outside, — мурлыкала Анни. Ее глаза приняли мечтательное выражение, она попыталась поймать взгляд мальчика, нашего брата, взгляд темных не на шутку перепуганных глаз мужнина сына. — Baby it's cold outside… but I really can't stay… but baby it's cold outside»[3], — напевала она. Мальчик еще сильнее покраснел и уставился в тарелку. Анни запела чуть громче и, протянув руку через стол, погладила мальчика по голове. Он вздрогнул и уронил вилку на пол. Анни резко замолчала. Все смотрели на мальчика, который, нагнувшись за вилкой, бормотал: «Извините». «Извините, — бормотал он. — Извините, пожалуйста».
За столом воцарилось гробовое молчание. Отец посмотрел на мальчика. Потом на нас. Потом на Анни.
— По-моему, ты перепутала воскресный обед с голливудским фильмом, — сказал отец. — Может быть, хватит валять дурака?
— Пошел ты к черту, — ответила Анни и улыбнулась мальчику.
Когда мальчик стал собираться, отец проводил его до дверей. Сидя на табуретке, он смотрел, как мальчик надевает шапку и пуховик. Когда мальчик оделся, отец встал и обнял его, обнял по-мужски — пару раз похлопал-пошлепал по спине и сказал: «Ну что, до следующего воскресенья, да? Значит, договорились». Мальчик кивнул и, проскользнув в дверь, потрусил вниз по лестнице.
В следующее воскресенье мальчик опять сидел с нами за столом. На нем была та же красная рубашка, тот же узкий галстук свисал на живот. Шея у него по-прежнему потела. Правда, на этот раз он постригся. Мальчик побывал в парикмахерской и постригся, так что теперь были видны его лоб и глаза, которые оказались гораздо больше, чем я предполагала. Отец посмотрел на мальчика. Мальчик посмотрел на отца. Обед окончен. Они пошли к дверям, отец сел на табуретку, мальчик оделся. Они обнялись, и отец попрощался с ним до следующего воскресенья. Так повторялось каждый раз. По воскресеньям мальчик сидел у нас за столом. Он никогда не опаздывал. Никогда не приходил раньше времени. И никогда не засиживался дольше обычного. Как-то я попыталась заговорить с ним: «Так странно, что ты наш брат», — сказала я. «Да, — ответил мальчик. — Очень странно».
Однажды в воскресенье мальчика за столом не оказалось. Отец ничего нам не сказал. И мы не спросили. Так же было и с самим отцом. Люди просто исчезали.
Люди исчезали. Когда отец сел в машину и уехал с улицы Якоба Аалса на улицу Тэйен, мы с Жюли стояли у окна и махали ему вслед. В соседней комнате Анни лежала в кровати и плакала. Господи, как она рыдала. Она проплакала целый день и целую ночь и еще один день. Где-то я читала, что разный ветер обозначается разными словами и что гром тоже бывает разных видов: раскатистый, грохочущий, трескучий гром, гром, от которого содрогаются небеса. У нас на улице Якоба Аалса можно было составить словарь разновидностей плача Анни.
Анни не всегда плачет по-настоящему, ее слезы не всегда служат выражением печали или радости, плач не всегда продолжителен, и понять его причины не так уж легко. Плач этот сидит во всем ее теле — в глазах, в губах, в животе, между ног, на кончиках пальцев, на шее. Слезы застигают Анни врасплох. Она может расплакаться, сидя у телевизора и глядя на больного ребенка в кровати с железными прутьями, ребенка с широко раскрытыми глазами и мухами на лице, опухшего от голода. Словно маленькие беременные дети, думает Анни, маленькие беременные мальчики и девочки. И древнее детское лицо поворачивается к телекамере и смотрит на Анни, это древнее детское лицо будто молит: «Помоги мне, Анни, помоги, неужели и ты не можешь мне помочь?» — и Анни плачет. Этот плач сидит глубоко в животе и начинается тихим всхлипыванием — «неужели и ты не можешь мне помочь, Анни?» — плач вырывается из губ, из носа, из глаз, как рвота, и вдруг непостижимым образом прекращается. Анни снова смотрит на экран, и плач прекращается. Хорошенького понемножку. Иногда Анни плачет без причины, она сидит, спокойно склонившись над кухонным столом в холодном свете синей люстры, и плачет. «Все в порядке, честное слово, Карин, все хорошо, Жюли, просто я плачу, просто эти слезы у меня внутри, сейчас все пройдет». Временами Анни плачет, потому что она очень тронута. И тогда ее глаза переполняют мелкие слезинки, они похожи на капли весеннего дождя, стекающие по лицу. Тихие всхлипы напоминают смех. Анни может тронуть до слез все что угодно — газетное объявление о смерти какого-нибудь очень старого или очень юного человека, которого она никогда не знала, но ведь кто-то же его знал, и этого уже достаточно для грусти. Бывает, она плачет молча, без единого звука, и слезы текут, прямо-таки льются потоками по ее щекам. Когда Анни плачет молча, ее блестящие голубые глаза становятся еще более блестящими и голубыми, ей хорошо это известно. Ей хорошо известно, что такой плач пробуждает нежность, сострадание и чувство беспомощности. Мужчины, встречавшиеся на ее пути, перед женскими слезами терялись. Все что угодно, говорили мужчины, только не женские слезы. Плачет Анни и в минуты злости — тогда она рыдает, орет, швыряет в тебя свой плач, но я знаю, что избитое выражение «как резаная свинья» к ней совсем не подходит. Ну нельзя сказать, что она орет «как резаная свинья», нельзя, потому что «резаная свинья» — это что-то слабое и беспомощное, а ничего слабого или беспомощного в злости Анни нет, Анни кричит, как злой ребенок: «Ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу!» И даже не глаза, а рот ее полон слез, слюны, мокроты и гноя. Выглядит это настолько отвратительно, что забыть это невозможно, хотя сама она уже давно обо всем забыла. А по ночам Анни иногда плачет от страха. Она завывает тихонько, не раскрывая рта. Веки становятся мокрыми, щеки становятся мокрыми, мокрыми становятся губы, кисти рук намокают снаружи, но слезы льются не из глаз, слезы льются откуда-то из самой глубины ее тела. Это так изматывает Анни, что сил хватает только на то, чтобы молиться: оставьте же меня наконец, оставьте, пусть то, что внутри меня, исчезнет. Заснуть можно не пытаться — ничего не получится. Она не заснет до самого рассвета. Если только накануне вечером она не почувствует приближение страха и не напьется для храбрости. Но иногда она все равно просыпается, и тогда ей становится страшно: она боится, что алкоголь не подействует, боится страха, хотя он еще не наступил, но может прийти в любую минуту, а за окном стоит темнота, беспросветная темнота, и Анни лежит на спине в своей кровати, прижав подушку к перекошенному от слез лицу.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Дом сна - Джонатан Коу - Современная проза
- Я сделаю с тобой все, что захочу - Сара Раттаро - Современная проза
- Один момент, одно утро - Сара Райнер - Современная проза
- Мелодия на два голоса [сборник] - Анатолий Афанасьев - Современная проза
- Где деревья достают до звезд - Вандера Гленди - Современная проза
- Пьянея звуком голоса, похожего на твой… - Рауль Мир–Хайдаров - Современная проза
- После третьего звонка - Ирина Лобановская - Современная проза
- Ещё о женЬщинах - Андрей Ильенков - Современная проза
- Мой Михаэль - Амос Оз - Современная проза