Дремота у офицера разом пропала.
Оттянул книзу башлык, осадил лошадь, пробовал разглядеть, что её испугало. И стало жутко именно оттого, что ни по сторонам, ни впереди не было ничего, кроме той же однообразно белесой, слепой снежной мути.
Может быть, он сам, задремав, кольнул коня шпорой?
Долго ли он дремал?
Вытащил часы на ремне, с трудом нашарил и надавил репетитор. Ого! Он уже третий час в дороге. А там… «Владимир». Для начала не дурно. Осаженный конь вдруг оступился чуть-чуть задней ногой, пугливо съёжил круп, сторонясь от оврага.
Корнет пригляделся, протёр глаза.
Артиллерист-провожатый — помнит каждое слово — говорил, что овраг будет справа до самой заставы, что держаться надо левее. Господи! Он, очевидно, машинально дал вольт на месте. Одним движением повода выправил коня — овраг справа, как следует. Но ветер теперь в спину, а тогда заставлял прятать лицо.
Боясь пустить в сознание настойчиво застучавшую догадку, корнет повернул снова, к ветру лицом, торопливо размотал башлык, стал прислушиваться. Звенит в ушах…
Ага. Вот чужие реальные звуки. Может быть, ржание с далёкой коновязи? Это что?..
Конь снова дрогнул всем телом, снова подался в сторону. Звуки — несомненно! Какие-то странные. Словно насекомое с жёсткими крыльями летит высоко над головой: «В-в-вв…» А вот, тоном ниже, будто ночная бабочка: «У-у-у…»
Словно над самым ухом внезапно разодрали лист тонкой и жёсткой бумаги, и шагах в трёх впереди кто-то невидимый ковырнул высокий сугроб и взметнул вверх горсть снежной пыли.
Пули…
Шальные пули. Шуршащие и воющие пули на излёте. Жуткие звуки он слышал впервые, и новизна ощущения на минуту потушила в сознании всё остальное. Потом оформилось изумление. Откуда быть пулям здесь, в целом переходе от турок, на перевале, с обеих сторон занятом нашими?
И лишь последней пришла, выросла и открыла ужасное лицо своё простая и странная мысль: «Заблудился…»
IV
Жёсткая рука бесцеремонно расталкивала корнета Елецкого:
— Братушка, братушка, восстани!
Давеча, когда третий час уже плутавший в поисках дороги ординарец случайно набрёл на одинокую, полузанесенную снегом усадьбу, добрых четверть часа проблудил среди скелетов, снятых с передков арб, горбатых насыпей над погребами и сыроварнями и, добравшись до крыльца покинутого, по-видимому, дома, попытался палашом выломать замок у дверей, спавший без огня хозяин усадьбы всполошился не на шутку.
Кланялся в ноги, с плачем величал позднего гостя: «Господине», разобрав его форму. К месту и не к месту кричал: «Да живей царь Александр!» — цыкал сердито на хорошенькую смуглую девочку, на вид лет четырнадцати. Та, испуганно ёжась, прилипла к косяку двери, закусила белыми как кипень зубами оборку рубашонки, с жгучим любопытством настоящей южанки сверкала исподлобья на офицера огромными глазами.
Усадьба, оказывается, была постоялым двором, и хозяин его, Христо Вальджиев, по его словам, должен был работать «как вагабонд» всю свою жизнь, чтобы насытить аппетиты турецких чиновников. Но теперь — да живей царь Александр — всё изменится к лучшему. Правда, когда к перевалу проходил Гурко, русские солдаты забрались в погреб искать оружия и выпустили из бочек уксус. Его, Христо, как на грех, не было дома, а эта грязная грешница испугалась и спряталась, словно русские — да живей царь Александр — не братушки, неверные башибузуки. Но это пустяки. Комендант в городе говорил ему, Христо, что убытки всем возместят, как только царь Александр — да живей — прогонит неверную сволочь за Босфор, в Азию. Ах, он, Христо, совсем помешался от радости принимать у себя такого гостя. Воевода, наверное, голоден? Христо неделями жуёт сухой хлеб, но для воеводы и его команды, если, конечно, не превысить числом его скромных запасов, у него отыщется пара-другая кругов овечьего сыра. Только сена негде достать. Воевода может отсечь ему голову — толстяк Христо демонстративно подставил жирную шею — но… братушки — да живей царь Александр — начисто вымели под навесом, и ему, Христо, генерал обещал выхлопотать крест за то, что он отказался взять деньги за сено.
Когда выяснилось, что команда «воеводы» исчерпывается самим «воеводой», торопливость болгарина несколько угасла, зато выросла развязность.
Когда отогревшийся в спёртом воздухе болгарского жилья «воевода» превратился в девятнадцатилетнего безусого мальчугана с разгоревшимися по-девичьи щёками, с ресницами, непослушно занавешивавшими заспанные глаза, в то время как зубы вяло и сонно жевали, машинально, молодой кислый сыр, — хозяин постоялого двора сразу сменил раболепный тон на отечески покровительственный. Через четверть часа Христо уже запросто похлопывал корнета по плечу, тыкал с ласковым хохотом пальцем в живот, и, когда гость вытянул из кармана плетёный ремешок с дорогим золотым хронометром, хозяин без всякой церемонии потянул часы, не спросясь, к себе, долго салил крышки жирными пальцами и, выпуская из рук, цокнул языком не то восхищённо, не то сокрушённо.
Хорошенькую смуглянку хозяин скоро выгнал из комнаты. Девчонка глупа, как Валаамова ослица. Навязала её ему на голову покойница сестра. Девчонка вся в мать. Та была красавица… на горе себе. Приглянулась паше, да не захотела покинуть мужа. Ну и обоих «поризали турци-те».
Корнет, несмотря на мутную апатию страшной усталости, вздрогнул не столько от ужаса перед фактом, сколько от простоты и равнодушия тона нежного брата. Кто знает, не ждёт ли и эту прелестную смуглянку такая же участь, когда передвинутся войска. Несколько раз улыбнулся за ужином огромным чёрным глазам, пугливо блестевшим в щель чуть приоткрытой двери.
Так за столом и заснул с куском недожёванного сыра во рту. И не мог поручиться, во сне или наяву произошло то, что помнилось дальше.
Выходил Христо или нет — он не помнил. Но что запечатлелось в памяти — это, вместе с неожиданным грохотом, стуком в наружную дверь, фигура хозяина на пороге столовой. Но какая фигура? Багровое от ужаса круглое лицо, рот в виде буквы «о», обведённый чёрными хвостами усов, вскинутые кверху в отчаянии руки с растопыренными жирными пальцами.
— Турци!..
Близко, перед самым носом поражённого офицера, покрытые жилками, в ужасе ворочающиеся белки.
— Турци! Турци-те!.. Башибузуки!
Сколько холодного, леденящего ужаса может вместить одно слово. Башибузуки. Те, о нечеловеческих зверствах которых он читал в Петербурге длинные газетные столбцы. Читал и не верил, может ли дойти до этого ужаса созданный Богом человек.
Тотчас же рядом встала другая яркая мысль. Быть может, их не так много? Будем защищаться. А если нельзя — три пули. Две им, мужчинам, и третья тому несчастному прелестному ребёнку, что в ужасе прячется за дверью соседней комнаты. Он не отдаст его живым в руки потерявших человеческий облик зверей.
Не мелькнула — он с гордостью помнит — не мелькнула даже на миг позорная жалость к себе, зависть к другим. Разве не на смерть он ехал сюда, в армию?
Но зато сразу оледенела, застучала душа, бессильно подогнулись колени, бессильно упала рука, торопливо искавшая у пояса кобуры.
В кобурах оба револьвера. Кобуры… на седле…
Он безоружен. Длинным тупым палашом даже не размахнуться здесь, под низким бревенчатым настилом.
Обезумевший от ужаса Христо хрипит над ухом:
— Аз момо, господине. Аз, Христо…
Жирный грязный палец с серебряным кольцом указывает на пол. Люк в подвал.
Но он, офицер русской армии, не оставит в беде братушку с ребёнком. Смерть, так смерть вместе.
Ой нет. Башибузуки, возможно, ограничатся грабежом. В худшем случае изобьют его, Христо. Разве мало видал он их на своём постоялом дворе? Его изобьют, а девчонку захватят и продадут в гарем. Она слишком красива, чтобы оборванцы решились её убить. А присутствие русского офицера всех их погубит. Скорее… Башибузуки не ждут, выломают дверь.
Абсолютная темнота.
Мягко, беззвучно легла на место тяжёлая крышка люка. Он в западне. Над головой стук, грохот. Передвигают, опрокидывают что-то тяжёлое. Плач… Крики. Он различает знакомый испуганный голос толстяка хозяина. Его перебивает то чей-то бас, то визгливый тоненький голос. Хохочут… жалобный рёв. Толстяка Христо, должно быть, зверски колотят. Сухо вспыхнули пистолетные выстрелы. Господи! Если бы с ним были его револьверы! Если бы хоть короткая шашка вместо палаша.
Шаги звучат над самой головой. Опять голос Христо. Значит, его не убили.
Внезапно корнет Елецкий ощутил, как поднялись и зашевелились его волосы. Жёсткая ледяная рука сжала сердце, нет сил вздохнуть.
Наверху загремела кольцом крышка люка…
Страшная, бесконечно долгая минута, в течение которой сотни знакомых и давно забытых образов с бешеной быстротой несутся и мечутся в мозгу.
Узенькая полоска света. Конец! Люк открывают. Нет, бросили. Крышка со стуком упала на прежнее место. Голоса наверху затихают. Затихают шаги. Вышли, должно быть, из комнаты. Если бы ушли совсем…