Многих там тогда положили. И у нас госпиталь забили сверху донизу, в коридорах койки стояли... Заступила я, помню, в ночную, старшая сестра и говорит: "Почаще в резервную заходи, новичок там трудный - после операции..." Была это у нас такая боковушка - по хозяйству.
А как пополнение, девать некуда - так и туда. Последнее-то время койку оттуда и вовсе не убирали... Вошла, и ровно меня по сердцу хлестнули чем. Молоденькиймолоденький такой!.. Я сама еще девчоночка была, а он будто еще моложе. Так потом и вышло: он с двадцать первого, а я с девятнадцатого, на два года его была постарше. А лица-то его на подушке и не углядишь:
такое же белое. Одни только брови на лице и есть. Редко я у кого такие видала - черные да густые-густые! Наклонилась над ним, чтоб дыхание услышать, - глаза открыл. А они мутные, и губы, смотрю, синеют. Ну, бегом, конечно за старшей. Сделали инъекцию - вроде отпустило. Дремлет, постанывает, а я села напротив, дежурю и думаю: вот, мол, если на земле правда есть - не помрет он!
Ольга Ивановна смущенно улыбается и, не замечая, приглаживает темные, засеребрившиеся на виске волосы.
- Боялась я, как бы он ночью, перед рассветом, не отошел. Больше всего в эти часы почему-то помирают...
А у него ранение осколком в живот было - знала я, чем это кончается. Нет, обошлось. Пришел в себя, тут только меня и приметил. Пить попросил. Напоила, велю, чтоб спал, а он мне одними глазами показывает: не хочу, мол.
А внутри-то, вижу, горит все: зубы сцепил, на лбу пот выступил. Вытерла я ему лоб, сбегала в другие палаты и опять к нему. То забудется, то очнется, а к утру-то заснул. Да так славно уснул, одни только губы сжаты будто и во сне боится, что боль наружу вырвется!..
И стала я с той ночи верить, что выкарабкается он.
Через два дня мы уже с ним разговаривали. Говорилато, положим, я: ему не разрешала, да все равно словодругое скажет. Одно только плохое примечала: пока говорю - слушает, улыбнется когда через силу. А как умолкну, начну что-нибудь делать, обернусь невзначай - опять он с закрытыми глазами.
Прихожу раз - сложил он руки на груди крест-накрест, как неживой уже.
"Больно?" - спрашиваю.
Покосился на меня.
"А шут его знает... Больно, конечно. Все время больно, надоело уже... Я вот что спросить тебя хочу. Почему так? Раньше я вроде совсем ни о чем не думал. Жил, и все. А теперь думаю, думаю... Поумнел, что ли?"
И усмехается.
Я-то понимала: боль за него думала и думать велела.
Начала что-то рассказывать - он свое:
"Знаешь, о чем думаю?.. Зачем я все-таки был рожден? Неужели только для того, чтобы пятерых фрицев на тот свет отправить? И для этого меня растили, учили?
Маловато вроде..."
Не понравились мне его думки. Глупости, мол, говоришь. Поправишься, война кончится, и сделаешь ты все, что человеку на жизнь отпущено. Для этого, говорю, и воевал ты.
"Подойди, - просит, - ко мне".
Подошла.
Заглянул он мне в глаза и удивился.
"А ты, говорит, оказывается, и правда веришь, что я выживу. Только это у тебя от доброты, а не от опыта..."
Сбегала в другие палаты, вернулась - лежит тихий, не пошевелится даже. Уснул, думаю. Нет - только вошла, голос подал:
"Ты, Оля?"
"Я", - говорю.
"Посиди со мной. Когда ты тут, легче мне".
Села, руку ему глажу - притих он, потом вдруг спрашивает:
"Оль, а ты любила кого-нибудь?"
"Нет, - говорю. - Был один мальчишка в школе - вроде нравился. А теперь редко и вспомню когда".
"И я, говорит, не любил".
Помолчал немного и опять с вопросом. Да с таким, какой ни один парень девушке задать не отважится, чтоб по щеке не схлопотать. А он спросил словно понимал, что ему сейчас все можно, и я не обижусь.
"А так, - говорит и замялся немножко, - ну, без любви... ни с кем у тебя не было?"
"Дурашка, - отвечаю, - конечно, не было",
"И у меня, говорит, не было..."
Первый раз тогда почему-то почувствовала, что не жилец он. Отдежурила смену - и прямиком к главврачу, А она у нас замечательная была - сейчас профессор, в Ленинграде работает. Маленькая, быстрая такая. Изпод белой шапочки - волосы седые. Глаза по виду строгие-строгие, а очки снимет - и вовсе они у ней не строгие, а добрые, грустные. Прибежала к ней - так и так, говорю, плохо Опарину. Затосковал он, делать что-то надо. А она меня в упор прямо: "Влюбилась?" - "Что БЫ, говорю, какая уж тут любовь человека жалко!" Сняла она очки и головой покачала. "Эх, девочка, девочка. Всем, кто в госпиталь работать идет, надо бы искусственное сердце вставлять. А оно у нас, на беду, человеческое. Да еще хуже того бабье..." Вздохнула, надела очки и строго так: "Иди отдыхай. За Опариным следим, делаем все возможное. Понятно? Ну, марш, марш!"
Прибежала домой; выходить-то мне на сменку утром, а я подремала да к вечеру опять в госпиталь. Словно сердце чуяло - нужна я ему буду. Лежит безучастный какой-то, в потолок, ничего не видя, глядит. Прежде-то, как я войду, он либо улыбнется, либо голос подаст. Если уж невмоготу - хоть головой пошевелит. А тут - ну, ничего тебе! Окликнула - вздохнул только. Самое это плохое, когда человек такой. Без всякого интереса, без БОЛИ.
Болезнь тут вдвое сильнее становится - накинется и уж не отпустит, пока напрочь не загрызет... Ты чего, мол, приуныл? О чем думаешь? "Скорее бы, говорит, отмучился, что ли. Все равно никому не нужен". И так это у него горько-горько вышло!..
Нет, вижу, тут кроме докторов да лекарств еще чтото надо. Слово какое-то. Чтоб ухватился он за него. Как слепой вон за палку. Либо за плечо другого. И подумать еще не успела, какие это такие слова должны быть, а они уже сами нашлись. "Да как, говорю, у тебя язык повернулся сказать такое - никому не нужен! Мне вот первой нужен!.." Покосился: "Зачем?" - "Да затем, что люблю я тебя, глупого! Понятно тебе это?" Говорю и сама, помню, верю в то, что говорю. И его жалко, и себя, с чегото так жалко стало, что слезы брызнули!..
Ольга Ивановна произносит все это спокойно, строго, и только поблекшие щеки ее густо краснеют.
- Сколько оно, оказывается, значит, это слово - любовь-то.. Ведь вот-вот только глаза у него стылые были, пустые. А тут вроде ожили, засветились. Не верят еще, а светятся. Что-то в них прямо наружу рвется! "Правда?"
А неужели, мол, сам не видишь, что правда? Только потому, что больной ты, первая сказала. А так бы никогда не сказала. Сквозь землю бы скорее провалилась, чем сказала!.. Глажу ему волосы - прижался щекой к ладони и ресницы сжал. А они мокрые и прыгают. Да как глаза откроет - большущие, ясные-ясные такие. Смотрю на него и, поверите, не узнаю: такой он вдруг красивый стал!..
Ольга Ивановна тихонько покачивает головой.
- Да... Всю ночь я тогда над ним просидела. Все рассказывала, как хорошо станет, когда он поправится, война кончится. Как вместе будем. Думала уж, отстояла я его, загородила... Забудется, постанывать начнет, когда прибредится что, а очнется, увидит, что я рядом, и опять улыбнется. Чисто-чисто так, как ребенок вон малый!..
А перед рассветом - как побледнеет, и глаза закатываются. При мне в операционную взяли, а назад-то в палату уже и не завезли. Последнее слово, что от него услышали, мое, говорят, имя было. Оля...
Короткий зимний день идет к концу, недавно еще голубоватые тени за окном резко темнеют. Полный впечатлениями услышанного, я машинально смотрю, как расплываются по стеклу морозные фиолетовые узоры, и вижу где-то там, за ними, славное открытое лицо Леши с немыслимо черными густыми бровями, а рядом с ним - Ольгу Ивановну. Не ту, юную и порывистую, которая осветила последние часы моего товарища и которую я никогда не видел, а нынешнюю: немолодую, облокотившуюся на стол и сосредоточенно трогающую пальцем пульсирущую на виске жилку...
- Тогда-то только жалела его. А теперь иногда думаю - правда любила...
В предельной незащищенной правдивости Ольга Ивановна коротко взглядывает на меня, задумчиво договаривает:
- Любила, похоже, в нем того, кого так и не встретила...
Словно устыдившись самого прекрасного в человеке - душевной тонкости, Ольга Ивановна виновато вздыхает.
- Нагнала я на вас скуку? Так уж это, под настроение. Ничего, мы живые... Дети вот растут - отрада наша.
- Ольга Ивановна, а что за человек ваш муж? - может быть, немного бестактно спрашиваю я. - Как вообще вам живется?
- Муж? - Ольга Ивановна принимает вопрос без всякого неудовольствия. Человек он неплохой. Работящий.
По правде сказать, грубоватый немного. Но это уж, наверно, от работы. Все в дальних рейсах. И нынче вот в Воронеж погнал. Намерзнется, намотается, ну и выпьет, конечно. Когда, бывает, и зря выпьет - чего уж скрывать. А уж переберет когда - тут он и пошуметь может, и безвинную мою вину припомнить. Это Лешу-то!.. Когда-то я ему сама рассказала, а теперь каюсь. Не поймет того, что другое тут. И ведь кого ревнует - старуху, считай!..
Ольга Ивановна усмехается, и снова негромко звучит ее чуть напевный, без всякой горечи голос:
- А так-то трезвый он хороший. Я ведь с ним, сказать, по дому и хлопот никаких не знаю... Так что, если по совести, жаловаться нечего. На работе у меня тоже все хорошо. Я ведь после войны подучилась немножко медсестрой сейчас в операционной работаю. Хотелось бы, конечно, и дальше учиться. Так семья, дети, да и годы-то ушли...