Ира тоже о чем-то говорила с подругами, тоже чему-то смеялась. Она ни разу не взглянула в сторону Овинского и словно растворилась среди подруг, словно потерялась в их стайке, во всем их прелестном, светлом и далеком для Овинского мире.
Когда он вышел на улицу, на душе у него была какая-то теплая, приятная грусть. Он чувствовал, как безвозвратно ушла его юность, какая пропасть лежит между ним и тем миром, в котором живет Ира, и какой он, в сущности, чудак и фантазер. И все-таки ему было хорошо. Разве кто-нибудь мог узнать, что он едва не влюбился в школьницу? И разве трудно ему будет расстаться со своей короткой мечтой о несбыточном? Но зато как красиво пережил он ее!
В марте начались метели. На станциях и перегонах железнодорожники день и ночь отбивались от снега. В городах им помогали воинские части, а на линии — колхозники. И все-таки график движения поездов трещал по швам. Овинскому, как и остальным командирам отделения, приходилось круто, и он забыл обо всем, кроме дела.
Виктор вместе с двумя другими холостыми инженерами жил в двухосном салон-вагоне, который стоял в тупичке на станции. Вагон находился в пользовании начальника отделения, но на время, до окончания строительства нового дома, он уступил его. Впрочем, как это обычно бывает, завершение дома все откладывалось и откладывалось.
Однажды, вернувшись в город после бессонной ночи на линии, Виктор забежал в вагон, чтобы немного отдохнуть. Хотя тупичок соседствовал с главными путями, по которым то и дело с грохотом и ревом следовали поезда, Овинский мигом уснул как убитый. Через три часа, разбуженный тетей Лизой, уборщицей вагона, которую все по-железнодорожному звали проводницей, он уже спускался из тамбура, бодрый, посвежевший, отлично настроенный. Недалеко от вагона группа молодых людей расчищала путь — Овинский еще из тамбура услышал галдеж и взрывы хохота. Спустившись, он глянул в их сторону, и ему сделалось жарко.
Иру было нетрудно узнать — то же синее пальто с воротником из серого каракуля, в котором она приходила на избирательный участок, и та же зеленая вязаная шапочка. Ира хохотала, и лопата плохо слушалась ее; снег сваливался, едва девушка поднимала лопату, и это ее еще больше смешило. Около Иры, нарочно и не нарочно мешая друг другу, столь же малоуспешно и столь же весело орудовали другие старшеклассники, юноши и девушки.
Стараясь умерить стук сердца, Виктор пошел глубокой тропкой вдоль тупика. Теперь он был поражен не столько самой встречей, сколько тем, как взволновала она его. До сих пор он считал, что уже избавился от своего увлечения, что в душе у него наступило полное равновесие. Теперь же он видел, что в нем все живо, что он ни от чего не избавился. И еще одна быстрая мысль поразила и насторожила его — школьников было совсем немного, человек двенадцать — пятнадцать, и все-таки Ира оказалась среди них.
Молодые люди, узнав Овинского, поздоровались шумно и нестройно и обступили его. Всех сразу же заинтересовал вагон, из которого он только что вышел.
— Вы приехали в нем? — спросила одна из десятиклассниц.
— Да, приехал, — ответил, улыбаясь, Овинский и, кивнув на проводку, которая тянулась от вагона к электрическому столбу, добавил: — Так вместе с проводами и приехал.
Раздался дружный хохот.
— Нет, правда, это что за вагон? — не унималась девушка.
— Это мой дом.
— До-ом?.. Ну уж и прямо, дом!..
— Да нет, совершенно серьезно, я живу здесь.
Посыпались восклицания:
— Правда, живете?
— Как интересно!
— Вот бы посмотреть!
Виктор не мог отказать:
— Что ж, если интересно, пойдемте посмотрим.
Молодежь ватагой — кто по тропе, а кто прямо по глубокому снегу — двинулась за ним.
— Поживей вы, угланье! Холоду напустите! — гудела из тамбура тетя Лиза. Голос у нее был мужской, басовитый.
В вагоне молодые люди притихли. Овинский показал свое купе, купе своих соседей, а затем провел гостей в салон и пригласил присесть на покрытые парусиновыми чехлами диваны. Школьникам очень хотелось присесть, но они сочли, что и без того отняли слишком много времени у Овинского. Обежав разгоревшимися глазами обстановку салона, заспешили прощаться.
Когда Овинский снова вышел из вагона, он увидел, что Ира, отстав от других, выковыривала своими маленькими пальцами снег из валенка. Заслышав его шаги, Ира выпрямилась.
— Оступились? — спросил он.
Вместо ответа она посмотрела на него с неожиданно смелой, даже какой-то вызывающей внимательностью. В глазах ее горели все те же крохотные костры; маленькие точечки-веснушки густо сбежались около глаз и носа. На рыжеватых бровях поблескивали снежинки.
Все повторилось. Только еще сильнее, чем в тот раз. Снова Овинский услышал, как где-то какая-то одна жилка запела в нем упоительно и громко. Снова, опьяненный, он смотрел в лицо, в глаза Иры, видел и не видел их, но чувствовал ее напряжение и трепет.
— Вот вы и узнали, как я живу, — произнес он, не понимая ясно, зачем нужны эти слова. Собственный голос звучал для него откуда-то со стороны.
— Да-а, узнала, — услышал Виктор ее голос, и он тоже звучал откуда-то издали.
Больше они не сказали друг другу ни слова.
Ира повернулась и побежала к своим, печатая следы по заново припорошенной тропе.
Овинскому шел тогда двадцать девятый год. Пора было устраивать жизнь, обзаводиться семьей. Увлечение Ирой уводило его в сторону от этих простых житейских планов. Он был убежден, что Ира навсегда останется для него лишь счастливым, светлым воспоминанием. Связывать с ней планы устройства своей жизни — значило предаваться беспочвенной фантазии…
Он довольно ясно представлял себе ее ближайшее будущее. В Крутоярске она еще проживет всего лишь несколько месяцев. Окончит десятилетку и уедет учиться куда-нибудь в Свердловск, в Ленинград или в Москву. Там она встретит необыкновенного, достойного ее (себя он, конечно, считал недостойным) человека, такого же необыкновенного, приметного, как ее отец — председатель горисполкома…
И все-таки самой острой и непреходящей потребностью его была потребность снова увидеть Иру. Он не хотел знать, к чему может привести их дальнейшее знакомство, зачем оно нужно вообще. Хотя именно после встречи с Ирой он стал особенно чувствительно тяготиться одиночеством, холостяцкой жизнью и здравый смысл настоятельно требовал от него совсем иных поисков и решений, он не хотел считаться со всем этим. Он хотел видеть ее, и больше ничего.
И они встретились. Этому суждено было случиться, потому что они оба искали друг друга.
Понеслись удивительные, бредовые дни. Ира без колебаний, легко, радостно подчинила себя ему. В ней все рвалось любить, все хотело принадлежать любви и любимому. Пожелай он — и она в своей восторженной, беспамятной покорности пошла бы на любую крайность.
Когда они были вместе, ему казалось, что они летят, летят в какую-то звенящую высь. Земля, город, улицы, дома, людская жизнь, людские заботы — все было внизу, далеко — карликовое, смешное, решительно ничего не значащее.
Даже оставшись один, он, вспоминая, заново переживал последние объятия, шепот, свет глаз и отдающуюся горячую свежесть губ — полет продолжался.
Как и все, для кого любовь становится выше их самих, Овинский каждый свой шаг оценивал и мерил одной меркой — а как это может понравиться Ире, а что может об этом подумать Ира? И еще: когда ее не было с ним, он чувствовал себя чем-то несовершенным, неполноценным — неспособным двигаться, думать, радоваться так, как мог двигаться, думать, радоваться при ней, вместе с ней. Ощущение внутренней полноты наступало лишь тогда, когда Ира была рядом.
Даже сравнительно много времени спустя, уже после их женитьбы, он все так же остро испытывал это. Если, придя с работы, Овинский не заставал жену, он оказывался не способен чувствовать себя дома как дома. Сам он и дом, в котором они жили, лишались смысла. Обнаружив, что Иры нет, он тотчас же спрашивал, где она. Если она была в магазине, шел в магазин и возвращался с нею человеком, нашедшим не только ее, но и себя. Если она была в техникуме, он шел в техникум и ждал ее там. И то, что он ждал ее не дома, а в техникуме, поблизости от нее, ослабляло в нем ощущение собственной никчемности и неустроенности. Когда же она выходила к нему, юная, сияющая, и говорила: «А я знала, что ты меня ждешь», — его равновесие окончательно восстанавливалось.
С самого начала их близости между ними возникло то поразительное взаимопроникновение, при котором каждый без труда улавливал, на что обратил внимание или что подумал другой. Возможно, это удавалось им, потому что чаще всего они чувствовали и мыслили одинаково. Звучала ли где-то музыка — они переглядывались и убеждались, что она тревожит их одинаково; попадался ли им навстречу человек с какой-нибудь своеобразной черточкой во внешности — они переглядывались и понимали, что оба обратили внимание именно на эту черточку.