Виктор неопределенно пожал плечами и подвинул к себе тарелку с супом. Тесть по-бычиному наклонил голову.
— Ты что ж, разговаривать со мной не хочешь? — просипел он, болтая массивной серебряной ложкой в тарелке.
Виктор еще ниже нагнулся к столу.
— Что, боишься глаза поднять? — продолжал Тавровый, подогреваемый молчанием Овинского. — Совесть заговорила? Еще бы! Надо же дойти до такой наглости — Таврового на трамвай посылать. Двадцать лет непосредственно ворочал черт знает какими делами, а теперь — на трамвай!.. Трень-трень… Граждане, платите за проезд.
— Не на трамвай, а директором депо, — вставил Овинский.
— Ага, — Федор Гаврилович зло обрадовался словам зятя. — Значит, осведомлен, непосредственно в курсе, так сказать, дела. Не твоя ли идея?
— Не моя.
— Но ты, конечно, считаешь, что идея правильная.
Овинский смолчал.
— Понятно! — Федор Гаврилович выпрямился, уперся руками в стол. — Может быть, ты полагаешь, что и сняли меня тоже правильно?
Виктор поднял глаза. Перед ним, откинувшись к спинке стула, сидел барственно надменный, озлобленный человек в просторной, распахнутой вверху пижаме, приоткрывавшей массивную, неприятно волосатую грудь. «Ведь он — отец Иры», — мелькнуло в голове Овинского, но смятенная мысль эта не остановила его; она лишь изумила его вдруг, потому что он ясно понял, что не питает никаких теплых чувств к этому человеку, хотя должен, обязан был питать их.
— Да, правильно, — произнес Виктор так зло и громко, как никогда не говорил в этом доме.
— Та-ак… Спасибо, зятек! — просипел Федор Гаврилович. — Что-нибудь еще скажешь?
— Скажу.
Виктор чувствовал, как, пораженная происходящим, оцепенела, застыла Ира; он видел испуганное лицо Антонины Леонтьевны, но уже ничего не мог с собой поделать. Он походил сейчас на человека, который сорвался с высоты и который летит куда-то, не будучи в силах остановиться.
— Даже своим теперешним поведением вы подтверждаете, что вас следовало снять.
— Витя! — услышал Овинский панический возглас Иры, но сейчас этот возглас лишь добавил в нем ожесточения.
— Три месяца вы болтаетесь без дела, — снова заговорил он зло и громко. — Три месяца торгуетесь. Вас посылают строить дома, но вам наплевать, что в городе жилищный голод. Вам предлагают возглавить ответственнейший участок на металлургическом заводе, но, поскольку начальник цеха не имеет персональной машины, вы отвергаете и это предложение. Хромов выхлопотал для вас место директора депо, а вы издевательски заявляете, что не хотите быть кондуктором, да еще возводите всякую напраслину на Хромова… И это человек, на которого мы, рядовые коммунисты, смотрели вот так — во все глаза…
Ярость, овладевшая Виктором, требовала, как огонь поленьев, еще более резких, жестоких слов. Они были готовы вот-вот сорваться с его языка, но Ира, с плачем уткнув лицо в согнутую руку, выбежала из столовой. Оборвав себя на полуслове. Виктор резко поднялся и поспешно вышел вслед за женой.
Ира встретила его в их комнате полными слез глазами. Он привлек ее к себе, горячую от волнения, дрожащую, всхлипывающую, и покрыл поцелуями горьковато-соленое лицо.
Несколько успокоившись наконец она произнесла:
— Как ты мог? Как ты мог так! И о ком!.. О папе!
— Ира, ты судишь слишком односторонне.
Она словно не слышала его.
— Как ты мог! Ведь все, что сделали с ним, это же… это же… я просто не знаю, я просто не знаю!.. Как ты мог!.. Я прошу… ты должен пойти сейчас туда, к нему…
Даже не дослушав ее, Виктор отрицательно покачал головой.
Ира растерялась. Она понимала, что должна, обязательно должна настоять на своем, что в противном случае она просто предаст отца. Но до сих пор Ира никогда ни в чем не возражала мужу, она не могла, не умела не соглашаться с ним, не верить ему; ее преданность Виктору была столь же восторженной и цельной, как и преданность отцу.
Раздираемая этим противоречием, она снова разрыдалась.
Самое большое, что должен был сейчас сделать Виктор, это сказать какие-то слова сочувствия или хотя бы смолчать. Случилось иначе. Впервые Овинский не понял жену. Уверенный, что ее слезы — это покушение на его самолюбие, что она добивается, чтобы он шел «туда» и немедленно сделал какие-то шаги к перемирию с Федором Гавриловичем, он снова с возрастающей запальчивостью заговорил о тесте. Он хотел тотчас же, вот тут же доказать свою правоту и неправоту тестя, заставить Иру посмотреть на конфликт его, Овинского, глазами.
Сначала Ира почти не вслушивалась в те резкие слова об ее отце, которые он говорил сейчас (и которые не успели сорваться у него в столовой). Но, убедившись, что муж совсем не думает о ней, не понимает ее, начала вслушиваться. Безжалостная резкость этих слов потрясла ее, и они произвели на нее действие совершенно обратное тому, чего добивался Виктор.
— Прости меня, — сказала она вдруг с поразившей его неожиданной холодностью, — я пойду. Как они там? Прости, не сердись…
Виктор вспыхнул. Ира еще не успела выйти из комнаты, как он схватил плащ и кепку и толкнул дверь.
Он решил, что вернется лишь поздно вечером и тем самым проучит жену. Но чем дольше бродил он по городу, тем острее чувствовал, что сам своим уходом казнит себя. Казалось, с каждой минутой, что он проводил сейчас один, Ира все более отрывалась от него. Под конец Виктор испытывал почти физическую муку, как если бы от него отрывали часть его тела.
Виктор не выдержал и помчался домой. Когда он взялся за дверь их комнаты, ему стало жутко от мысли, что он не найдет там Иру. Но Ира была там.
После всего, что он перенес, бродя один по улицам, возможность снова обнять жену представлялась счастьем, какого еще никогда не было. С немой мольбой он взял ее за плечи, и она, так же, как и он, полная ожидания, тотчас же припала к нему.
Но трещина осталась. Они по-разному чувствовали ее. Виктор видел лишь, что отношение каждого из них к Федору Гавриловичу осталось неизменно. Ира же не могла забыть: он не понял ее, когда она плакала в их комнате; ждала — поймет, объяснится. Время шло, она перестала ждать.
Теперь, пристальнее присматриваясь к мужу, Ира все яснее видела, как он изменился в последнее время и как непохожа их теперешняя жизнь на то, что было между ними до женитьбы и в первые дни после женитьбы. Она с тоской вспоминала те счастливые дни их удивительного единения, когда каждый не только рассказывал о себе абсолютно все, но и сам слышал, чувствовал все, что думал и переживал другой.
Виктор почти ничего не рассказывал Ире о своей работе. Сначала он молчал лишь о том, что представляло партийную тайну, а затем в нем выработалась привычка вообще молчать дома о своих делах. Виктор еще более замкнулся, когда открыл, насколько он мало подготовлен и беспомощен как горкомовский работник.
Партийные работники не выпускаются техникумами или институтами. Лучшие из них — это практики жизни; как общественные деятели они начинают в самой ее гуще, где-нибудь в заводской комсомолии. Они выпестовываются самой жизнью и, следовательно, сильны знанием жизни. Самое ценное и самое решающее достояние их — народная, житейская мудрость.
Именно таким был секретарь горкома Хромов. Овинский восхищался его умением проникнуть в самую суть жизненных явлений. Часто на заседаниях бюро, взяв слово после того, как все наговорятся до хрипоты, запутают обсуждаемый вопрос, запутаются сами, Хромов удивительно просто — в простых, обычных словах, держась так естественно и спокойно, что забывалась официальность обстановки, — открывал собравшимся существо дела, самое его зерно.
Как Овинский ни возражал поначалу против того, чтобы перейти из отделения в горком, новая работа вскоре полюбилась ему, захватила его. Восхищаясь Хромовым, Виктор мечтал стать таким, как он. Возможно, что в мечтаниях его присутствовала частичка честолюбия — а кто из живущих и творящих на земле полностью свободен от него? — но более всего им руководила романтическая жажда больших дел и желание так перевернуть, изменить, поставить все в городе, чтобы жизнь людей разом поднялась на несколько ступеней выше.
Теперь он хотел навсегда посвятить себя общественной деятельности. И чем больше Виктор хотел этого, тем все яснее, острее сознавал, как неправильно он начал — как мало знает жизнь людей, прежде всего жизнь производства и людей производства. Глубинные явления и конфликты, возникающие там, в цеховых низах, у машин, у слесарных тисков или формовочных столов, были для него закрытой книгой. Приезжая на заводы, Виктор чувствовал, какой он никудышный советчик для секретарей первичных парторганизаций, не говоря уже о партгрупоргах. Словом, Виктор убедился, что багаж, которым он располагал, слишком легковесен для того пути, в который он хотел пуститься.