легко брал на плечи два пятипудовых мешка, поднимал вилами целую копну сена.
Балуясь, он останавливал любую телегу, ухвативши ее за колесо, валил наземь за рога здоровенных бугаев, а когда собирались мужики в круг побороться на кушаках, равных ему в округе не было. Рассказывают, что небывалой силой отличались и все его дети. Марина, бывало, рассердится на парубка, снимет с него смушковую шапку и подсунет ее под бревна, сложенные на улице, подняв их плечом. Парень бегает, пока кучу народу не соберет, чтобы шапку свою вызволить. Самый младший сын в семье, Митрофан, со временем вымахал в двухметрового детину, который как-то вытащил из ямы вола весом в восемнадцать пудов. Позже, в Туле, куда он приезжал к брату, Митрофан потешил публику, подержав на плечах помост с оркестром, который играл «Многая лета…». Во всяком случае, таким он описывал себя в своей книге о знаменитом брате.
До подвигов Максимова первенца Ивана мы еще дойдем, а пока кончилась его привольная жизнь — лет в семь он пас гусей, потом коров. Вскоре он уже возил на волах зерно на мельницу — налыгач в руки и «Цоб-цобе!..».
С двенадцати лет Иван работал батраком — пас овец в экономии пана Кублицкого, богатые земли которого обжали со всех сторон скудные поля красёновских крестьян. Много хлопот доставлял Ивану громадный и своевольный племенной баран, гордость панской экономии. Упрется животное, твердолобость которого вошла в пословицу, и ни с места. Ухватив его за витые рога, Иван тянет, рвет, толкает, пока баран не тряхнет головой и не отбросит мальчонку в пыль. Прекрасной гимнастикой было это единоборство с бараном. Нынешнее поколение рода Поддубных преисполнено наивной уверенности, что едва ли не она заложила основы спортивных достижений Ивана Максимовича.
Крепли мышцы, раздавались плечи, и вскоре Иван уже мог оторвать барана от земли, перебарывал всех своих сверстников, а в пятнадцать лет рисковал схватиться с отцом. Крепко взяв друг друга за пояса, пыхтя и обливаясь потом, старались они положить один другого на лопатки, и не сразу удавалось теперь Максиму бросить юношу в траву.
— О це Пиддубный, гарный казак, — говорил Максим, похлопывая сына по широкой груди.
Так минуло детство, или, как выражался Митрофан, «гусячьи университеты». К этому времени Иван перебрался к деду Даниле в Богодуховку. Но, очевидно, не порывались связи и с Красёновкой. Впрочем, от села до села было рукой подать. Во всяком случае, теперь Иван работал в другой экономии, у помещика Абеля, чьи неоглядные десятины начинались от Богодуховки.
Одновременно Иван помогал по хозяйству отцу, обремененному большой семьей — самая младшая дочь, Евдокия, родилась, когда старшему сыну исполнилось уже семнадцать.
Богодуховка была громадным волостным селом, насчитывавшим до четырех тысяч жителей. Кроме украинцев, там обитало много евреев, державших постоялые дворы и лавки. По четыре ярмарки в год собиралось в Богодуховке, и тогда улицы ее заполнялись пришлым народом. Украинцы, евреи, цыгане яростно торговались, хлопали по рукам. Толпу прорезали верхами офицеры-ремонтеры, покупавшие лошадей у богатых крестьян и на местном заводе в имении «Ракиты». Покупатели и продавцы обмывали сделки горилкой в корчмах, спуская там порой все носильное платье с себя, вплоть до чеботов.
Жили в селе, придерживаясь дедовских обычаев и приговаривая при этом: «Лучче свое латане, ниж чуже хапане». Еще праздновали понедельники, еще существовали «парубоцтва» — товарищества юнцов, выбиравших себе атамана, имевших свои хоругви. Весело было Ивану ходить с друзьями колядовать на рождество, играть роль боярина на свадьбах, ходить на «музыки» и «вечерницы». Любопытно, что «парубоцтво» было еще и хранителем девичьей чести, строго карающим провинившихся.
Однако работа в экономии тяготила Ивана Поддубного. Не то чтобы сама работа — крестьянский труд Иван любил и даже мечтал обзавестись землей… Но много ли заработает батрак? Своей земли ему вовек не видать. Да к тому же Иван и смолоду отличался независимым характером, не раз схватывался с противным и придирчивым управляющим абелевской экономией.
Всякий год село провожало до выгона молодых мужиков, уходивших на заработки в города. Голосили жены и матери, суя в торбы хлеб и сало. Всякое случалось в далеких городах. Одни приезжали в гости гладкие, в лаковых сапогах, при часах и ходили по селу гоголем, распустив по жилетке серебряную цепку. Другие возвращались как в воду опущенные и приносили вести о погибших от холеры и тифа, о раздавленных неведомой «машиной»… Но Иван Поддубный, как и многие, меньше всего думал, что несчастье может случиться именно с ним.
О той поре своей жизни он потом скажет коротко: «После призыва, когда был освобожден от военной службы, как старший сын в семье, я не захотел больше жить в деревне и уехал на заработки в город Севастополь».
«Не захотел», и все тут. Решил уехать в Крым во что бы то ни стало. Отец было стал возражать, но Иван отрезал:
— Может, в Таврии краще? Пошукаю счастья. Люди ж ходят…
Анна Даниловна тихо плакала, собирая сына в дорогу. Даже Максим Иванович отвернулся.
— Щось в око влетело. Якась козявка, — сказал он. — Ну, сынко, прощай. Вот тебе мое родительское благословение — береги честь нашего рода… Ну, старая, хватит плакать.
Шел тогда Ивану двадцать второй год. Легко переносились невзгоды. Не повезло в Таврии, уехал в Одессу. Потом подался в Севастополь, где встретил односельчанина, друга детства Петра Кота. Пошли в порт наниматься вместе.
Иван Максимович вспоминал:
— Пришел до грека. Смуглявый такой, сухонький — один нос длинный торчит морковкой. Пощупало оно мои руки и пропищало: «Фирма Ливас принимает тебя». И пошло как журавель — ноги как ходули…
За силу и юмор полюбила Ивана ватага грузчиков, работавших постоянно на греческую погрузочно-разгрузочную фирму со странным названием «Ливас». Играючи сносил он в трюмы судов многопудовые мешки с отборной пшеницей, которой богатая Россия кормила едва ли не половину Европы.
Земляки с Полтавщины прозвали Поддубного Иваном Велыким — Иваном Большим. Даже бывалые грузчики разевали рот от изумления, когда он взваливал на плечи громадный ящик, что не под силу был и троим, вытягивался во весь свой большой рост и шагал вверх по дрожащим сходням, похожий на вдруг ожившего атланта. Прозвище пристало к нему. Так называли его и ватажники-великороссы, и греки, и турки, и независимо державшиеся, как говорил М. Горький, «космополиты-босяки». Впрочем, уважением грузчиков эти люмпены не пользовались — рабочему люду неприятны были их волчья повадка и стремление ловчить на каждом шагу.
По четырнадцать часов в сутки ватажники сновали с тюками, ящиками, мешками, а по вечерам собирались у рыбацких артелей, покупали на