Кишкин смотрел на оборванную кучку старателей с невольным сожалением: совсем заморился народ. Рвань какая-то, особенно бабы, которые точно сделаны были из тряпиц. У мужиков лица испитые, озлобленные. Непокрытая приисковая голь глядела из каждой прорехи. Пока Зыков был занят доводкой, Кишкин подошел к рябому старику с большим горбатым носом.
— Здорово, Турка… Аль не узнал?
Турка посмотрел на Кишкина слезившимися потухшими глазами и равнодушно пожевал сухими губами.
— Кто тебя не знает, Андрон Евстратыч… Прежде-то шапку ломали перед тобой, как перед барином. Светленько, говорю, прежде-то жил…
— Турка, ты ходил в штегерях при Фролове, когда старый разрез работали в Выломках? — спрашивал Кишкин, понижая голос.
— Запамятовал как будто, Андрон Евстратыч… На Фотьянке ходил в штегерях, это точно, а на старом разрезе как будто и не упомню.
— Ну, а других помнишь, кто там работал?
— Как не помнить… И наши фотьяновские и балчуговские. Бывало дело, Андрон Евстратыч…
Старый Турка сразу повеселел, припомнив старинку, но Кишкин глазами указал ему на Зыкова: дескать, не в пору язык развязываешь, старина… Старый штейгер собрал промытое золото на железную лопаточку, взвесил на руке и заметил:
— Золотник с четью будет…
Затем он ссыпал золото в железную кружку, привезенную объездным, и, обругав старателей еще раз, побрел к себе в землянку. С Кишкиным старик или забыл проститься, или не захотел.
— Сиротское ваше золото, — заметил Кишкин, когда Зыков отошел сажен десять. — Из-за хлеба на воду робите…
Все разом загалдели. Особенно волновались бабы, успевшие высчитать, что на три артели придется получить из конторы меньше двух рублей, — это на двадцать-то душ!.. По гривеннику не заработали.
— Почем в контору сдаете? — спрашивал Кишкин.
— По рублю шести гривен, Андрон Евстратыч. Обидная наша работа. На харчи не заробишь, а что одежи износим, что обуя, это уж свое. Прямо — крохи…
Объездной спешился и, свертывая цигарку из серой бумаги, болтал с рябой и курносой девкой, которая при артели стеснялась любезничать с чужим человеком, а только лукаво скалила белые зубы. Когда объездной хотел ее обнять, от забоя послышался резкий окрик:
— Ты, компанейский пес, не балуй, а то медали все оборву…
— А ты что лаешься? — огрызнулся объездной. — Чужое жалеешь…
Ругавшийся с объездным мужик в красной рубахе только что вылез из дудки. Он был в одной красной рубахе, запачканной свежей ярко-желтой глиной, и в заплатанных плисовых шароварах. Сдвинутая на затылок кожаная фуражка придавала ему вызывающий вид.
— А, это ты, Матюшка… — вступился Кишкин. — Что больно сердит?
— Псов не люблю, Андрон Евстратыч… Мало стало в Балчуговском заводе девок, — ну, и пусть жирует с ними, а наших, фотьянских, не тронь.
— И в самом-то деле, чего привязался! — пристали бабы. — Ступай к своим балчуговским девкам: они у вас просты… Строгаль!..
— Ах вы, варнаки! — ругался объездной, усаживаясь в седле. — Плачет об вас острог-то, клейменые… Право, клейменые!.. Ужо вот я скажу в конторе, как вы дудки-то крепите.
— Скажи, а мы вот такими строгалями, как ты, и будем дудки крепить, — ответил за всех Матюшка. — Отваливай, Михей Павлыч, да кланяйся своим, как наших увидишь.
Между балчуговскими строгалями и Фотьянкой была старинная вражда, переходившая из поколения в поколение. Затем поводом к размолвке служила органическая ненависть вольных рабочих ко всякому начальству вообще, а к компании — в частности. Когда объездной уехал, Кишкин укоризненно заметил:
— Чего ты зубы-то показываешь прежде времени, Матюшка? Не больно велик в перьях-то…
— Скоро вода тронется, Андрон Евстратыч, так не больно страшно, — ответил Матюшка. — Сказывают, Кедровская дача на волю выходит… Вот делай заявку, а я местечко тебе укажу.
— Молоко на губах не обсохло учить-то меня, — ответил Кишкин. — Не сказывай, а спрашивай…
— Это верно, — подтвердил Турка. — У Андрона Евстратыча на золото рука легкая. Про Кедровскую-то ничего не слыхать, Андрон Евстратыч?
— Не знаю ничего… А что?
— Да так… Мало ли что здря болтают. Намедни в кабаке городские хвалились…
Кишкин подсел на свалку и с час наблюдал, как работали старатели. Жаль было смотреть, как даром время убивали… Какое это золото, когда и пятнадцать долей со ста пудов песку не падает. Так, бьется народ, потому что деваться некуда, а пить-есть надо. Выждав минутку, Кишкин поманил старого Турку и сделал ему таинственный знак. Старик отвернулся, для видимости покопался и пошабашил.
— Ты куда наклался? — спрашивал его Кишкин самым невинным образом.
— А в Фотьянку, домой… Поясницу разломило, да и дело по домашности тоже есть, а здесь и без меня управятся.
— Ну, так возьми меня с собой: мне тоже надо на Фотьянку, — проговорил Кишкин, поднимаясь. — Прощайте, братцы…
Дорога шла сначала бортом россыпи, а потом мелким лесом. Фотьянка залегла двумя сотнями своих почерневших избенок на низменном левом берегу Балчуговки, прижатой здесь Ульяновым кряжем. Кругом деревни рос сплошной лес, — ни пашен, ни выгона. Издали Фотьянка производила невеселое впечатление, которое усиливалось вблизи. Старинная постройка сказывалась тем, что дома были расставлены как попало, как строились по лесным дебрям. К реке выдвигался песчаный мысок, и на нем красовался, конечно, кабак. Турка и Кишкин, по молчаливому соглашению, повернули прямо к нему. У кабацкого крыльца сидели те особенные люди, которые лучше кабака не находят места. Двое или трое узнали Кишкина и сняли рваные шапки.
— Кабак подпираете, молодцы, чтобы не упал грешным делом? — пошутил Кишкин.
Сидельцем на Фотьянке был молодой румяный парень Фрол. Кабак держал балчуговский Ермошка, а Фрол был уже от него. Кишкин присел на окно и спросил косушку водки. Турка как-то сразу ослабел при одном виде заветной посудины и взял налитый стакан дрожавшей рукой.
— Будь здоров на сто годов, Евстратыч, — проговорил Турка, с жадностью опрокидывая стакан водки.
— Давненько я здесь не бывал… — задумчиво ответил Кишкин, поглядывая на румяного сидельца. — Каково торгуешь, Фрол?
— У нас не торговля, а кот наплакал, Андрон Евстратыч. Кому здесь и пить-то… Вот вода тронется, так тогда поправляться будем. С голого, что со святого, — немного возьмешь.
— Дай-ка нам пожевать что-нибудь…
Как политичный человек, Фрол подал закуску и отошел к другому концу стойки: он понимал, что Кишкину о чем-то нужно переговорить с Туркой.
— Вот что, друг, — заговорил Кишкин, положив руку на плечо Турке, — кто из фотьянских стариков жив, которые работали при казне?.. Значит, сейчас после воли?
— Есть живые, как же… — старался припомнить Турка. — Много перемерло, а есть и живые.
— Мне штейгеров нужно, главное, а потом, кто в сторожах ходил.
— Есть и такие: Никифор Лужоный, Петр Васильич, Головешка, потом Лучок, Лекандра…
— Вот и отлично! — обрадовался Кишкин. — Мне бы с ними надо со всеми переговорить.
— Можно и это… А на что тебе, Андрон Евстратыч?
— Дело есть… С первого тебя начну. Ежели, например, тебя будут допрашивать, покажешь все, как работал?
— Да что показывать-то?
— А что следователь будет спрашивать…
Корявая рука Турки, тянувшаяся к налитому стакану, точно оборвалась. Одно имя следователя нагнало на него оторопь.
— Да ты что испугался-то? — смеялся Кишкин. — Ведь не под суд отдаю тебя, а только в свидетели…
— А ежели, например, следователь гумагу заставит подписывать?! Нет, неладное ты удумал, Андрон Евстратыч… Меня ровно кто под коленки ударил.
— Ах, дура-голова!.. Вот и толкуй с тобой…
Как ни бился Кишкин, но так ничего и не мог добиться: Турка точно одеревянел и только отрицательно качал головой. В промысловом отпетом населении еще сохранился какой-то органический страх ко всякой форменной пуговице: это было тяжелое наследство, оставленное еще «казенным временем».
— Нет, с тобой, видно, не сговоришь! — решил огорченный Кишкин.
— Ты уж лучше с Петром Васильичем поговори! Он у нас грамотный. А мы — темные люди, каждого пня боимся…
Из кабака Кишкин отправился к Петру Васильичу, который сегодня случился дома. Это был испитой мужик, кривой на один глаз. На сходках он был первый крикун. На Фотьянке у него был лучший дом, единственный новый дом и даже с новыми воротами. Он принял гостя честь честью и все поглядывал на него своим уцелевшим оком. Когда Кишкин объяснил, что ему было нужно, Петр Васильевич сразу смекнул, в чем дело.
— Да сделай милость, хоша сейчас к следователю! — повторял он с азартом. — Все покажу, как было дело. И все другие покажут. Я ведь смекаю, для чего тебе это надобно… Ох, смекаю!..