О, в крепости Петра и Павла под солнцем марта капель гремела, щелкала, звенела. Большие голубые лужи, млея, принимали на постой кочевье облаков, все были кучевые. У комендантско-го подъезда расчеркивались полозья легких, как лебедушки, саней, и эти вензели мгновенно полнились водой и блеском. Статный жеребец дарил земле дымящиеся яблоки навоза, к ним воробей припрыгивал бочком. Поручик в молодых усах прищелкнул пальцами: "Куда как славно!" - и рассмеялся молодо, беспечно. А Кюхельбекер едва не всхлипнул от радости, от счастья сосуществовать с капелью, лужами и с вороным конем, и с воробьем, и с этим вот поручиком куда как славным.
Двери отворились, конвой раздался. В комендантском доме имели быть занятия Комиссии мундирных следователей по делу о происшествии 14 декабря. А нынче - ставка очная двух мятежников - лицейскою Жано с лицейским Вилли. И Кюхля повторит, чьим наущеньем он поднял пистолет на брата государя.
Ломилось в залу мартовское солнце, предлинная сосулька блестела за окном.
КОГДА-ТО он писал во гневе, гармонию вспугнув:
Проклятие тому, кто оскорбит поэта,
Главу, угодную бoгам...
Его не оскорбили - его приговорили к отсечению головы.
Но дисгармонию отверг сам государь. Ходатаем явился брат меньшой. Тот самый, кого элодей и олух Кюхельбекер намеревался пулею ссадить с седла.
Судьба судьбине не синоним. Жуковский это объяснил претонко. Судьба есть рок; рок мечет жребий; жребий есть судьбина. Ее-то не объедешь на кривой - тебя везет фельдъегерь.
Пусть так. Но Кюхельбекер произносил не "жребий", а "жеребий", разумея предмет возвышенный и постижимый лишь головой, богам угодной.
Горька судьба поэтов всех времен;
Тяжеле всех судьба казнит Россию.
Жеребий или жребий, а рок метал угрюмо: казематы на матером берегу и казематы островные. И нету трын-травы, растет трава забвенья. Но был, был старик Шекспир. Захватывало дух, кружилась в упоенье голова. Однако надо вам сказать, старик однажды пребольно наказал Вильгельма Карловича - в Ревеле, в тюремном замке.
Как запах осени в лесах Эстонии, был тонок дождик осени. Длинный узкий вымпел струился в даль не столь уж дальнюю. Сквозь щель в окне присвистывал ветер... то есть, конечно, ветр... присвистывал и повторял, прищелкивая: "Авинорм... Авинорм... Авинорм..." Вымпел перекликался с выпью, а выпь перекликалась с лешим; Корниловна, старуха-нянька, слезиночку не убирая, сказывала про Алексея, человека Божья; мальчик Вилли, такой, бедняга, золотушный, слушал; за стеною фатерхен и муттерхен играли на старом дребезгливом клавесине - память о Саксонии на этой мызе Авинорм, где яворы, березы, и речка булькает, как из бутылки. У запруды жил мельник в колпаке с бомбошкой и его жена, такая молодая., то есть младая... хотелось в губы целовать, и это было стыдно... Длинный вымпел струился на флагштоке, в щели оконной рамы посвистывал ветер, кропил, кропил осенний дождик, омывая свинцовые пластины кровли, и Кюхельбекер незаметно потерял ю равновесье сопротивленья и покорности, которое нам всем необходимо в немом, нагом тюремном каземаге. Он тосковал застенною тоской. Еe ужаснейший симптом тот темный морок, когда табак и наличии, да нету сил предаться саморазв-лечению, как называл один философ извод табачный в колечки дыма. Говорят, в часы такие мрут мухи и родятся полицмейстеры Последнее нуждается в проверке, а несомненно вот что в часы такие скукожится и черт, ему наскучит зло творить, и у тебя порыва нет покончить счеты с жизнью.
Вы скажете так перечти Шекспира, коль не найдешь "Женитьбы Фигаро". Вы угадали, Кюхельбекер наугад раскрыл, и вышли "Два веронца" Он стал читать, но, Боже, все вяло, плоско, сейчас заноют зубы... И что ж? Они заныли, конечно, наущением Шекспира. Мол, так и так, я твой Кумир, а ты... Ужо тебе!
Изобразить, что сталось? О-о, разрыдался бы и зубодер, и зубоскал. Он выл, стенал, часов не наблюдая, он потерял счет дням.
В день без числа явился бесфамильный офицер. С порога строго объявил, что надо-де, не мешкая, собрать мешок - и в путь. Боль расточилась. Кюхельбекер вскрикнул: "Ту би ор нот ту би?" У бесфамильного глаза вразбежку поперли из орбит. А Кюхельбекер смеялся счастливо: "Не болели б зубы, а прочее все гиль!"
Его ждала "Юнона", роскошная каюта, сигары и вино от капитана.
ФРЕГАТ шел курсом на Свеаборг, оставалось мили три.
На маяке Грогар дежурил финский лоцман. Явление "Юноны" не привело его в восторг. Военные суда, изволь, води-ка даром. Но лоцман, верный цеховому долгу, взлетел на борт, снял шляпу, поклонился капитану. С Назимовым он был знаком. Э, нынче хмур, с чего бы это? Добро б с похмелья, так нет, он трезвый, как пустая фляга. Ты, лоцман, лучше помолчи, не то Назимов осерчает крепко. Да, он мрачен, причина капитальная.
Не в поручении жандармском корень и не в обиде на Спафарьева. Дурным предчувствием замоложен наш первый после Бога. Поймите западные ветры! И значит, соперник Сашка, француз, подбитый ним ветром, достиг, достиг уж Ревеля. Теперь-то все решится. Бенгальской Розе быть мадам де Траверсе.
На этот счет возможны разные сужденья в корабельном духе. Ну, скажем, не стоит, мол, тужить, все как-нибудь да обойдется. Иль вот еще: морей скиталец, обвенчавшись, едва ль не в одночасье венчается рогами. Так рассуждали офицеры в кают-компании. Но главное в другом: предчувствия Назимова, увы, сбылись. И это подтвердит вам любой из офицеров, служивших на фрегате.
Однако оставалась с ним Юнона, она же Гера. Как все богини, рожденные в Элладе ликованьем языческого бытия, она стократ превосходила смертных женщин, рожденных в ревельском быту.
На мель "Юнона", разрази нас гром, не сядет, хоть мелей кряду три, все каменные. Лоцман жует табак. И ночью и в тумане он зоркий, осторожный проводник. Назимов в лоцмане уверен, но палубу не покидает - неразделенная любовь не отменяла любви к Андреевскому флагу, и это столь похвально, что хорошо бы выделить курсивом.
Фрегат уж на фарватере, а справа... Сказать по-шведски, остров Langoren; сказать по-фински, остров Sarkka; на русских картах и в русских лоциях - Лонгерн. Последнее приемлю ради экономии латинских литеров в наборных кассах.
Прореживая тучи, восходит солнце. На валунах, на брустверах, на пристани рассеянный карминный свет, нет блеска, бликов нет. Вот разве вспыхнет медь на яхтах, на катерах - ведь здесь яхт-клуб. Ну, ну, не надо белых ниток: дескать, автор бывал и на Лонгерне, как живописец на пленэре.
Однако с палубы фрегата я не возьмусь живописать Лонгерн. Боюсь, возникнет романный абрис Монте-Кристо. Конечно, ассоциации в литературе важнее ассоциаций литераторов. Но эта - сгинь! Где Монте-Кристо, там Дантес. Сей звук привел бы в ярость побратима Пушкина, пусть пьет спокойно чай в каюте капитана, но лучше скажем - "адвокат": так почему-то называют в Балтийском флоте кяхтинский напиток в единстве с барбадосским ромом. А это, братцы, не пиво с молоком, о чем еще мы скажем.
Фрегат лавировал в заливе. Невдалеке туманно означался Гельсингфорс, вблизи - отчетливо - Архипелаг. Симметрию цитаделей нашел бы превосходной сам Сен-Поль, маэстро инженерного оркестра.
Палила пушка, салютуя кайзер-флагу. Отдали якорь и фертом встали на фертоинг. Под килем саженей десять, грунт илистый.
ВСЕ это было 14 октября. Год не столь уж важен. Ну, хорошо, укажем: тридцать первый. Конечно, восемьсот. Важнее то, что этот день именовали финны Днем переездов.
На корабле, в прямоугольном коробе каюты, был очарован Кюхельбекер обилием предметов рукотворных. Теперь, на шлюпке,- первозданностью пространства. Он долго, долго не увидит так много неба, воды и скал. Природа равнодушна к мертвым и к тем, кто мимоездом. Тому, кого везут насильно, внятен ее зов, как в резвом детстве - материнский, а в старости вот это - не пылит дорога, не дрожат листы...
Вот пристань, валуны, массивные ворота. На внутреннем дворе клен сорит золотом, оно парит над Длинною Скалой, длину и ширину которой измерь ногами - счетом не собьешься.
ПОВТОРЯЮ, стоял октябрь; по-фински lika, месяц слякотный, хоть утренник хрустит. Но, вопреки календарю, День переездов светел, он праздничный. Не шибко завираясь, скажем, что каждый, кто не лежал в недуге, спешил на торжища. Повозки, кони, люди - все в лентах, в украшениях, все веселы. А еще в День переездов можно переехать к тому, кто лучше, а лучше тот, кто больше платит. День этот не Юрьеву собрат. Ни под эгидой королевской Швеции, ни провинцией Российской рабства Финляндия не знала. Приют убогого чухонца? Так это ж на берегах Невы. А здесь он - гордый финн.
День переездов не оставался без участия пастора Илстрема. Служитель Божий Архипелага на торжища не ездил, а ездил он своим обыкновением - на торжество прощания со шхерами; встарь они именовались Волчьими. Ведь на дворе уж мрак гнался за светом на девяти конях. Придут морозы, вьюги припожалуют, лежи, прижавши уши, точно заяц в ямке с краю пашни. Зимой одна отрада - в порту на масленицу везут телегу, а на телеге шестивесельный ял с гребцами; горнисты, надувая щеки, трубят, трубят во славу гильдии морской.