Однако на сынка ее Демид Куча не глядел, да и не замечал ничего этакого, затем что крепостных и наймитов пан полковой обозный давно уже не считал людьми.
И он сказал:
— А ты не бойся: пани не проснется. Тащи, тащи!
И хлопчина потащил.
— Возьми на руки.
И хлопчина взял.
— Неси ее под грушу. Вот так, вот так…
И хлопчина понес.
Здоровенный, тяжелый, он шагал на диво легко, словно огромный кот-воркот.
Он был в той сладостной поре, когда хлопца уже манит запаска[1], но, попечением матинки, он еще не ведал ничего в том деле, и, превозмогая свой парубоцкий страх перед женским естеством, Михайлик шел как слепой, а мама взяла его за руку и вела, однако первый раз в жизни рука родной и любимой матуси показалась ему ненужной, холодной и даже чужой.
Пройдя немного, хлопец почуял, что пани не спит: вдруг заиграв упревшим телом, она к нему приникла грудью.
— Чего ж ты стал? — торопил обозный.
Но Михайлик его не слышал.
А быстроокая Патимэ, татарка-полоняночка, лукавая прислужница пани Роксоланы, только сплюнула в сердцах и тишком шепнула ошалевшему хлопцу:
— Кинь ее, кинь, подлюгу!
8
— Неси же ее, неси! — подстегивал, ничего не заметив, пан Куча.
Но Михайлик, окаменев, не мог ступить и шагу.
Рука матери влекла его вперед. Он и руки не чуял.
Он слышал только, как бьется сердце молоденькой пани Роксоланы.
Он видел ее око, совсем близко, одно око, темное, как вишня, раскрытое только для него, затем что никто больше видеть того не мог — так близко оказалось оно от его губ, око, в коем не было и росинки сна.
Он чувствовал ее пальцы, касавшиеся его открытой шеи, сильной, что у рабочего вола.
Солнце уже припекало вовсю, а прельстительная пани и вовсе огнем разгорелась, однако и это парубку было приятно.
— Клади ж ее. Сюда! Сюда! — И пан обозный, который никогда, бывало, и палец о палец не ударит, стал умащивать под грушей множество вышитых подушек, что принесла из рыдвана Явдоха, встревоженная мама Михайлика. — Да клади же!
И тут Михайлик почему-то рассердился.
Он ничего не сказал обозному, оттого что и сам не знал — на кого сердится: на пана Демида, на чаровницу Роксолану или… на самого себя?
Положив скорей свою нелегкую ношу, что вдруг показалась ему еще тяжеле, положив ее на коврик, раскинутый под грушей, на подушках, Михайлик стоял, закрыв глаза, и ласковая рука матинки, коснувшаяся его плеча, была снова желанной и родной.
— Пойдем уж! — сказала мама и потянула его за латаный рукав.
Уходя, Михайлик глянул на пани Роксолану, — она лежала на земле, разметавшись и раскрывшись, — и кинулся от груши прочь.
— Куда же ты, соколик? — благодушно окликнул обозный Пампушка. — Перинку выпь из рыдвана!
Михайлик остановился.
«Да уходи же ты!» — мысленно подталкивала парубка полонянка-татарочка. Но Михайлик немого того клика не слыхал.
— Тащи перинку сюда! — повторил пан обозный. — А то сыро тут, жестко… Перинку, ну!
Но Михайлик, ступив уже несколько шагов к голубому рыдвану, чтоб вытащить оттуда преогромную перину, вдруг остановился опять.
— Да взбей ты ее хорошенько! — ласково покрикивал пан Куча.
— Молотом, пане? — как был он у пана ковалем, а не постельничим, неожиданно вспыхнул Михайлик.
— А ручками не перебить? — язвительно осведомился пан Демид.
— Ручки у меня, пане, для перинки больно корявы.
— Делай, что велено! — рявкнул обозный, оскалив щербатые зубы.
— Я, пане, коваль! — горделиво ответил парубок.
— А так, мы — ковали, — кивнула, подтверждая, и матуся.
— Без молота — ни-ни! — важно, без тени улыбки, потому что был он несмеян, добавил сынок и, круто повернувшись, двинулся прочь от груши, куда его тянула, а может, уже и не тянула та самая сила, что, говорят, крепче многих сил на свете.
Демид Пампушка разинул было рот, чтоб на непочтительного ковалишку рявкнуть, но…
9
Тут за его спиной раздался женский визг:
— Гадюка!
— Это я — гадюка?! — мигом обернувшись, обиженно спросил обозный у жены, но тотчас же увидел, что по коврику к розовой ляжечке перепуганной пани Роксоланы ползет, извиваясь, какая-то рыженькая змейка.
— Ой, спасите! — вопила пани.
Но никто не шевельнулся.
Пана обозного и всегда-то брала оторопь при виде опасности.
Михайликова мама… хохотала. А Михайлик, не скрывая любопытства, глядел, что будет дальше.
— Кто в бога верует! — взывала пани.
— Да это ж не гадюка! — прыснула татарка Патимэ.
— То — желтопузик, пани, — сказала и Явдоха, шагнула к змейке и спокойно взяла ее пониже золотистой головки.
Но пани завизжала еще сильней и опрометью бросилась к Михайлику.
— Да он же не укусит, пани, — молвил было и парубок, но в этот миг Роксолана вновь очутилась у него на руках.
Хлопца даже зашатало.
— Боюсь, боюсь! — надрывалась пани.
— Да он же совсем не страшный, — пытался угомонить ее Михайлик.
— А погляди, какой кругленький глазок! — И Ковалева мама поднесла рыжую змейку к самому носу пани Роксоланы, да так напугала ее, что привередница завопила уж вовсе неистово.
— Слезайте, пани, — сурово приказала Явдоха.
— Ой, не слезу!
— Слезай, говорю тебе! — теряя остаток холопского почтения, прикрикнула наймичка на свою пани.
— Ой, боюсь!
— Слезай, бесстыдница, не то суну тебе гадину за пазуху.
— Суйте, — совсем другим голоском, спокойно и как будто даже снова сонно, молвила Роксолана. — Все одно не слезу.
— То есть как? — приходя в себя после испуга, удивленно спросил и пан Пампушка-Куча-Стародупский.
— А так. Вот здесь и буду.
— Доколе?
— Пока не перестану бояться.
— Когда же ты перестанешь?
— Не знаю. Может, к вечеру. А может…
— Роксонька, люба, опомнись!
— Как ты, Диомид, не понимаешь: твоему цветику страшно.
— Да ведь я здесь.
— Ты же не хочешь взять меня, чтоб носить на руках до утра.
— Послушай, Лана.
— Не хочешь ласточку свою потешить? Видишь, вот я какая, возьми! — И пани изгибалась у Михайлика на руках, и что-то там, тепло колыхнувшись, выглянуло из-под раскрывшейся сорочки, и хлопец, будь он поэтом, непременно подумал бы в тот миг о спелой земляничке, — не о клубнике, а о мелкой лесной земляничке, потому как пани Роксолане еще не пришлось ни рожать, ни кормить, — но Михайлик не был поэтом, и он подумал лишь про зыбкий белоцвет калины с вызревшей до времени красной ягодкой посреди пышной грозди, — ей богу, именно так и подумал, ведь не чаял он в простоте душевной, что мы с вами, читатель, жаркие мысли его подслушаем и предадим огласке.